\...\ В ответ на вашу просьбу - объяснить вам, что заставило меня оставить дипломатическую карьеру, которая шла так хорошо (и даже очень хорошо под конец, судя по отзывам кн. Горчакова и обещаниям Игнатьева), и думать о монашестве, скажу вам следующий афоризм: "Полуоткровенность и недосказанность часто больше вредят настоящему пониманию чужой жизни, чем совершенное умалчивание". А с полной откровенностью я об этом в письме распространяться не могу. Если Бог поможет, наконец, нам увидаться (не отчаиваюсь!), то на словах - другое дело! Постараюсь, однако, кое-как объяснить... Причин было много разом, и сердечных, и умственных, и, наконец, тех внешних и, по-видимому (только), случайных, в которых нередко гораздо больше открывается Высшая Телеология, чем в ясных самому человеку его внутренних перерождениях. Думаю, впрочем, что в основе всего лежат, с одной стороны, уже и тогда, в 1870 - 71 году: давняя (с 1861 - 62 года) философская ненависть к формам и духу новейшей европейской жизни (Петербург, литературная пошлость, железные дороги, пиджаки и цилиндры, рационализм и т.п.); а с другой - эстетическая и детская какая-то приверженность к внешним формам Православия; прибавьте к этому сильный и неожиданный толчок сердечных глубочайших потрясений (слыхали вы французскую поговорку: "Cherchez la femme!", т.е. во всяком серьезном деле жизни "ищите женщину"); и наконец, внешнюю случайность опаснейшей и неожиданной болезни (в 1871 году) и ужас умереть в ту минуту, когда только что были задуманы и не написаны еще: и гипотеза триединого процесса, и "Одиссей Полихрониадис" (лучшее, по мнению многих, художественное произведение мое), и, наконец, не были еще высказаны о "юго-славянах" все те обличения в европеизме и безверии*, которые я сам признаю решительно исторической заслугой моей (сам Катков этой опасности не понимал или не хотел на нее указать по свойственному ему оппортунизму и хитрости)... Одним словом: все главное мною сделано после 1872 - 73, т.е. после поездки на Афон и после страстного обращения к личному православию... Личная вера почему-то вдруг докончила в 40 лет и политическое, и художественное воспитание мое. Это и до сих пор удивляет меня и остается для меня таинственным и непонятным. Но в лето 1871 года, когда, консулом в Салониках, лежа на диване в страхе неожиданной смерти (от сильнейшего приступа холеры), я смотрел на образ Божией Матери (только что привезенный мне монахом с Афона), я ничего этого предвидеть еще не мог, и все литературные планы мои были даже очень смутны. Я думал в ту минуту даже не о спасении души (ибо вера в Личного Бога давно далась мне гораздо легче, чем вера в мое собственное личное бессмертие); я, обыкновенно вовсе не боязливый, пришел в ужас просто от мысли о телесной смерти, и, будучи уже заранее подготовлен (как я уже сказал) целым рядом других психологических превращений, симпатий и отвращений, я вдруг, в одну минуту, поверил в существование и в могущество этой Божией Матери; поверил так ощутительно и твердо, как если бы видел перед собою живую, знакомую, действительную женщину, очень добрую и очень могущественную, и воскликнул: "Матерь Божия! Рано! Рано умирать мне!.. Я еще ничего не сделал достойного моих способностей и вел в высшей степени развратную, утонченно-грешную жизнь! Подыми меня с этого одра смерти. Я поеду на Афон, поклонюсь старцам, чтобы они обратили меня в простого и настоящего православного, верующего и в среду, и в пятницу, и в чудеса, и даже постригусь в монахи..." 

Через 2 часа я был здоров; все прошло еще прежде, чем явился доктор; через три дня я был на Афоне; постригаться немедленно меня отговорили старцы; но православным я стал очень скоро под их руководством... К русской и эстетической любви моей к Церкви надо прибавить еще то, чего недоставало для исповедания даже "середы и пятницы": страха греха, страха наказания, страха Божия, страха духовного. Для достижения этого страха духовного - нужно было моей гордости пережить всего только 2 часа физического (и обидного) ужаса. Я смирился после этого и понял сразу ту высшую телеологию случайностей, о которой говорил. Физический страх прошел, а духовный остался. И с тех пор я от веры и страха Господня отказаться уже не могу, если бы даже и хотел... Религия не всегда утешение; во многих случаях она тяжелое иго, но кто истинно уверовал, тот с этим игом уже ни за что не расстанется! И всякое сомнение, всякое невыгодное для религии философствование он будет с ненавистью и презрением легко от себя отгонять, как отгоняют несносную муху... А что было после обращения, после 1871 - 72 года, - об этом рассказывать невозможно здесь! Эти 20 лет, от 40 до 60, я прожил совсем иначе, чем первое 20-летие зрелости (от 20 до 40 лет). Я не говорю - лучше, безгрешнее, а только иначе, совсем с другим основанием, глубже и полнее... В эти же последние 20 лет (после Афона) я и написал все лучшее и оригинальное...

Больше ничего я на этот раз не могу вам сказать.

Приезжайте на Рождество ко мне в Троицкий посад (если я там останусь; ибо это только там решится), и тогда о многом скажу яснее и подробнее \...\

Письма Константина Леонтьева были подготовлены к публикации и опубликованы В.В. Розановым "Русский вестник". 1903. № 4. С. 633 - 652; № 5. С. 155 - 182; № 6. С. 409 - 438.

Теги:  Монашество, Болезнь

Добавлено: 13.08.2012

Связанные события: Монах Климент, Драгоман русского консульства в Кандии

Связанные личности: Розанов Василий Васильевич, Леонтьев Константин Николаевич