Российский архив. Том II-III

Оглавление

В. А. Жуковская. Мои воспоминания о Григории Ефимовиче Распутине. 1914—1916 гг.

Жуковская В. А. Мои воспоминания о Григории Ефимовиче Распутине, 1914—1916 гг. / Публ., [вступ. ст. и примеч.] Т. Латыповой // Российский Архив: История Отечества в свидетельствах и документах XVIII—XX вв.: Альманах. — М.: Студия ТРИТЭ: Рос. Архив, 1992. — С. 252—317. — [Т.] II—III.

Уникальной биографии Григория Ефимовича Распутина (1872—1916) посвящено немало мемуарных страниц. Свою лепту внесла и Вера Александровна Жуковская (урожд. Микулина) (1885—1956), в пору описываемых событий пробовавшая свои силы на литературном поприще. Уже будучи автором сборника рассказов «Марена» (Киев, 1914), молодая писательница, заручившись рекомендациями своего дяди, знаменитого ученого Н. Е. Жуковского, принимавшего участие в ее судьбе, представилась историку-расколоведу А. С. Пругавину. Свой интерес к нетрадиционным формам религиозного сознания Жуковская объяснила замыслом нового романа. Найдя в Пругавине лицо заинтересованное, она, благожелательно принятая в доме Распутина, стала для Историка источником информации о жизни «старца».



Интерес Пругавина к этой личности, сыгравшей не последнюю роль в трагическом финале династии Романовых, был непреходящим. В 1915 г. он опубликовал в журнале «Русская Иллюстрация» документальную повесть «Около старца», где Жуковская описана под именем Ксении Владимировны Гончаровой. Отдельное издание было осуществлено в 1916 г. под названием «Леонтий Егорович и его поклонницы». Судьба этой книги печальна — почти на весь ее тираж был наложен арест. Второе издание вышло под заголовком «Старец» Григорий Распутин и его поклонницы» уже в 1917 г. Сюжет повествования был прост: знакомство автора с госпожой Гончаровой и подробное воспроизведение всего виденного и слышанного ею. «...Я более всего заинтересована, — говорила Гончарова, объясняя причины своего обращения к столь неординарной стороне жизни, — тем религиозным брожением... или, может быть, точнее будет сказать, тем поветрием, которое наблюдается теперь в разных слоях нашего общества и которое я затрудняюсь охарактеризовать одним каким-нибудь термином. Словом, я имею в виду то полное мистицизма и суеверия брожение, которое выдвинуло у нас разных «прозорливцев», выступающих в роли религиозных подвижников, выдвинуло разных «пророков», юродивых, блаженных». Автор повести дает героине следующее напутствие: «Вам предстоит нелегкий труд разобраться в этом диком конгломерате мистицизма, эротомании и политики, распутать этот клубок религиозных порывов и половых, сексуальных эмоций, переплетающихся с реакционными вожделениями и заданиями». Главы документального повествования Пругавина в значительной степени соотносимы с первыми тремя главами воспоминаний Жуковской, написанных, вероятно, десятилетие спустя, на основе дневников.



Перу Жуковской принадлежат еще две книги: повесть «Сестра Варенька» (М., 1916) и сборник рассказов «Вишневая ветка» (М., 1918). Перипетии личной жизни в 20-х гг., неудачи в публикации своих произведений решили ее литературную судьбу. После ранней смерти мужа в 1924 г. Жуковская порывает с городской суетой и перебирается на жительство в сельцо Орехово Владимирской губернии, в места, издавна связанные с родом Жуковских. Отойдя от активной литературной деятельности, она почти всецело посвятила себя заботам об увековечении памяти Н. Е. Жуковского.



Влад(имирский) округ



Село Ставрово



Деревня Орехово1



Оглавление



Глава



I.



Мое первое свидание с Распутиным



II.



Посещение Распутина с А. С. Пругавиным



III.



«Радение» с Лохтиной



IV.



Распутин о своей «тайне»



V.



Разговор о цветочном магазине



VI.



Распутин о своем «преображнении»



VII.



Старческое «окормление»



VIII.



Распутин о назначении Питирима



IX.



Распутин о созыве думы в ноябре 1915 г.



X.



Ольга Владимировна Лохтина



XI.



Последнее свидание с Распутиным



XII.



Семейство Головиных



Предисловие



Настоящие записки составлены мною по дневникам, которые я раньше вела ежедневно. Во время моих встреч с Распутиным я, вернувшись домой, записывала все слышанное и виденное, а т. к. память у меня вполне удовлетворительная, то некоторые записи представляли собою почти стенографическую точность.



Во время моего знакомства с Р. я была еще очень молода и поэтому, конечно, относилась ко всему в жизни довольно поверхностно. Р. интересовал меня, главным образом, со стороны своего воздействия на людей, ничем не заинтересованных в его влиянии, и этой-то стороне уделена наибольшая часть моих записок. О ней же, должна сказать, почти не упомянуто во всей посвященной ему до сей поры литературе. Одна книжонка «Из недавнего прошлого»2, принадлежащая перу посещавшей Р. дамы, хотя и пытается осветить личность Р., но в ней слишком явно выражено желание отмежеваться от впечатления, производимого Р., и в некоторых случаях она явно не соответствует истине. Так, в одном месте дама пишет о гнилых зубах и зловонном дыхании Р., но как3 раз зубы были у него безукоризненные и все до одного целы, а дыхание совершенно свежее. Вообще надо иметь мужество признать, что Р. была натура во всяком случае исключительная и обладал он огромной силой. Это даже признает М. Н. Покровский4, а его-то уже никак нельзя обвинить в пристрастии к Р.



Я очень сожалею, что я не политик и не историк — тогда бы я, конечно, извлекла гораздо больше из трехлетнего знакомства с Р., но и то, что я там слышала и видела, не занимаясь исследованиями и расспросами, настолько не похоже на все то, что мы имеем в обыденной жизни, что всякий, кто прочтет эти записки, так или иначе почувствует весь кошмар последних дней русской монархии и жизни ее «высшего света».



В. Жуковская



Глава I



1914 г.



Мое первое свидание с Распутиным



О Р. я услышала в первый раз в К(иеве). Я тогда только что кончила гимназию и, заинтересовавшись благодаря случайному знакомству одной из отраслей сектантства, посещала тайком собрания Божиих людей, как они себя называли (много позже я узнала, что их же зовут хлыстами в сектантской литературе).



И вот там, на окраине города, однажды, во время обычного вечернего чая с изюмом, любимого напитка божиих людей, Кузьма Иваныч, так звали хозяина, вдруг повел речь о старце Григории Распутине. Из этой речи, полной неясных образов и довольно сумбурной, какими вообще всегда бывают речи пророков людей божиих, я поняла, что этот старец куда-то обманом втерся, кого-то надул и что очень Россия от него пострадает, потому что он продает божий дар, что ему было много дано и все взыщется. В конце своей обличительной речи Кузьма Иваныч заметил, что вначале кажется, словно на кривде дальше уедешь, чем на правде, но что потом заплатишь за все сторицею; при этом он как пример привел нашу православную церковь, где все построено на лжи, а, между прочим, она стоит уже вторую тысячу лет. «Но погодите, братья и сестры! — вдохновенно воскликнул он, — расплата ждет, и будет она побита тем же оружием, которым защищалась, и во многом здесь поможет Григорий». Я спросила его, кто такой этот старец. Прищурив свои яркие глаза (у всех хлыстов глаза совершенно особые: они горят каким-то жидким переливчатым светом, и иногда блеск становится совершенно нестерпимым), он сказал усмехаясь: «Какой он старец, ему и пятидесяти лет нет. Это его епископ Феофан5 расславил: старец да старец, а «старец» такими делами занимается, что только кучеренку какому-нибудь под стать; спохватился Феофан, да поздно: пошел разоблачать, а Гриша к тому времени укрепился где надо и самого Феофана ссунул. Теперь до него рукой не достанешь, у царей свой брат стал. Слушок был в свое время, что он Алешу6 излечил, не совсем, а все же подходяще, и что царица святым его считает, а только враки, ведь темный он». — «Что значит «темный»?» — спросила я, затая дыхание, но ответ получила нескоро. Долго молчал Кузьма Иваныч, а потом неясно и запутанно стал говорить. Мало можно было понять из его слов, но выходило так, что, выбирая пророка, божий люди налагают на него искус: 33-дневный пост, который он проводит в затворе, получая лишь через известные промежутки хлеб и воду. После этих дней открывают тайник, в самую полночь, на большом соборе, т. е. на собрании всех братьев и сестер, и он выходит или светлым или темным, иными словами, преодолел он искушение или нет, одолел его враг, или он покорил его себе, и, сообразно с этим, бывает или торжество духа среди собравшихся или общее падение и — жестокий бич хлыстовства — общий свальный грех. «А почему вы думаете, что Распутин темный?» — спросила я, все еще не вполне понимая сущность дела. Кузьма Иваныч опять усмехнулся как-то вовсе не весело и сказал нехотя: «Он с нашими братьями был, а только мы отреклись от него: в плоть он дух зарыл». Потом промолчал и добавил как бы про себя: «Положим, горевать очень не приходится, не все ли одно. Там наверху и так плутни много, теперь одним обманщиком больше стало, только и всего. А держит он их крепко, сознаться надо». — «А чем?» — спросила я. «Поезжай да посмотри сама. Приглядись, авось что ни то и поймешь», — загадочно сказал Кузьма Иваныч и свел разговор на другое.



Сильно заинтересованная этими таинственными намеками и рассказом Кузьмы Ивановича, воротилась я домой и решила при первой же возможности увидать Р. и понять, в чем тут дело. Случай скоро представился, я поехала в Петроград. Здесь я начала с того, что пошла к известному исследователю сектантства А. С. Пругавину, надеясь получить от него нужные мне сведения о Р. Я не ошиблась: Пругавин знал все, что вообще можно было внешне знать о Р., — ближайшим другом которого являлась Анна Александровна Вырубова7, интимнейшая подруга царицы, — одной записки которого, написанной крупными, корявыми буквами неверной, будто детской или пьяной, рукой к любому из министров, было достаточно, чтобы просителя немедленно удовлетворяли согласно его желанию. О близости к нему царицы и о его диких ночных оргиях под шумок говорил весь город, но громко никто не смел сказать слова из опасения, что слово это потом жестоко ему отплатится. А он сам, окопавшись где-то в самом сердце одурелой столицы, делал свое тайное темное дело. Какое? Вот это-то я и хотела понять. Это я сказала Пругавину. Он с большим огорчением посмотрел на меня и стал просить отказаться от моего намерения познакомиться с Р., т. к. последствия этого знакомства могут стать для меня гибельными. Но я повторила, что решила это твердо, и даже попросила его узнать мне адрес и телефон Р. «Пусть будет по-вашему, — со вздохом согласился Пругавин, — я сделал все, что мог, чтобы предостеречь вас, теперь я умываю руки».



На другой день он сообщил мне по телефону адрес и телеф(он) Р., он жил тогда на Английском проспекте № 3, а телефон был 646 46. Я, конечно, не стала мешкать и тут же позвонила по апокрифическому телефону. Я случайно попала в редкую минуту, когда телефон Р. был свободен — как я увидала впоследствии, дозвониться к Р. было так же трудно, как выиграть в лотерею. Минутку постояв с, надо сознаться, сильно забившимся сердцем у телефона, я услыхала сиповатый говорок: «Ну кто там? Ну слушаю». Спрашиваю чуть дрогнувшим голосом: «Отец Григорий?» — «Я самый и есть, ну кто говорит? али незнакома?» — «Говорит молодая дама. Я очень много о вас слышала. Я нездешняя, и мне очень хочется вас увидать: можно?» — «А откеле ты звонишь-то?» — с готовностью отозвался Р. Я сказала. «Знашь што? — заторопился он. — Приезжай ко мне сичас, хошь? — голос его выражал нетерпение. — А ты кака? красива?» — «Посмотрите!» — засмеялась я. «Ну скорее, скорее, приезжай, душка, ну ждать буду. Через полчаса приедешь? не можешь? ну через час, живее, душка!»



Менее чем через час я входила в подъезд огромного серого дома на Английском. Какое-то жуткое чувство охватило меня в этом широком светлом вестибюле. Внизу стояли рядом чучела волка и медведя; подъеденные молью, потрепанные шкуры вольных лесных хищников казались такими жалкими на фоне декадентского окна, на котором засыхал куст розового вереска, наполовину оголенные ветки его сиротливо выглядывали из-под безобразных зеленых бантов. Лифт остановился на самом верху. Отворив дверцу, швейцар указал мне на одну из высоких желтых дверей: Вам к Распутину! — и лифт сейчас же начал спускаться вниз, а я вспомнила, что он не спросил меня внизу, к кому я пришла.



На звонок мне отворила невысокая полная женщина в белом платочке. Ее широко расставленные серые глаза глянули неприветливо: «Вам назначено?» — «Да!» — «Ну входите. Нет, здесь не раздевайтесь, — прибавила она, видя, что я направилась к вешалке, — снимете там, если хотите». После я узнала, что привилегия раздеваться в передней давалась только тем посетителям, которые считались своими и проходили не в «ожидальню», так называлась приемная для просителей, а во внутренние комнаты.



«Гр. Еф. еще не вернулся от обедни», — затворяя за мной дверь в ожидальню, проворчала женщина. Большая комната была почти пуста, если не считать нескольких стульев, расставленных около стен далеко друг от друга, обиты они были грубым кретоном в новом стиле. Огромный неуклюжий буфет около нелепо раскрашенной печи с какими-то зелеными хвостами у карниза. В комнате трое посетителей: д(ействительный) с(татский) с(оветник) в вицмундире со звездой, плешивый, в золотом пенсне, неопределенный субъект в очень плохом костюме с всклокоченной бородой и разными глазами. А у самой двери, присев на кончике стула, бледная девушка в старой, обшитой барашком кофточке и кругленькой шапке.



Дверь из передней отворилась, и недовольный женский голос крикнул: «Мара!»8 Из внутренних комнат пришла на зов, сутулясь и раскачивая бедра, высокая девочка в гимназическом платье. Подойдя к двери, она повернулась и несколько секунд пристально всматривалась в меня, и я смотрела на это белое широкое лицо с тупым животным подбородком и нависшим низким лбом над серыми угрюмыми глазами с бегающими в них мгновенными искрами. Волосы ее, тусклые, безжизненные, были завиты крупными локонами, и она нетерпеливо взмахивала головой, отгоняя от глаз низко подстриженную челку. Каким-то хищным звериным движением она провела острым кончиком языка по широким ярко-красным губам полуоткрытого, точно вывернутого рта, судорожно зевнула и скрылась в передней. Опять все затихло, яркое зимнее солнце ослепительно блестело на бездарной позолоте рыночной мебели и назойливо синем карнизе.



Дверь из передней приоткрылась, и шмыгая туфлями, поспешно, как-то боком вскочил Распутин. Раньше я не видала даже его портрета, но сразу узнала, что это он. Коренастый, с необычайно широкими плечами, он был одет в лиловую шелковую рубашку с малиновым поясом, английские полосатые брюки и клетчатые туфли с отворотами. Лицо его показалось мне давно знакомым: темная морщинистая кожа обветренного, опаленного солнцем лица его складывалась теми длинными узкими полосами, какие мы видим на всех пожилых крестьянских лицах. Волосы его, небрежно разделяющиеся на пробор посередине, и довольно длинная, аккуратно расчесанная борода были почти одного темно-русого цвета. Глаз его я не разглядела, хотя, войдя, он тотчас же взглянул на меня и улыбнулся, но подошел к субъекту в плохо сшитом костюме. «Ну што надо-то, ну говори, — спросил он негромким своим говорком, склоняя голову несколько набок, как это делают священники во время исповеди. Проситель стал излагать какое-то запутанное дело, из его слов я поняла, что это был сельский учитель, т. к. он несколько раз упомянул, что ему все сделала бы записочка к товарищу министра Нар(одного) просв(ещения). Нахмурясь, Р. сказал нехотя: «Ох, не люблю я просвещении этих. Ну постой, ну ладно, ну жди, напишу». Затем он подошел к д(ействительному) с(татскому) с(оветнику), но тот попросил разговора наедине. Р. посмотрел было в сторону вставшей, как все сделали при его входе, девушки, робко стоявшей у притолоки, но потом повернулся и направился ко мне. Подойдя совсем вплотную, он взял мою руку и наклонился ко мне. Я увидала широкий, попорченный оспой нос, скрывающиеся под усами узкие, бледные губы, а потом мне в глаза заглянули его небольшие, светлые, глубоко скрытые в морщинах. На правом был небольшой желтый узелок. Сначала и они показались мне совсем обычными, но уже в следующую минуту мне стало неловко и я почувствовала ясно, что там, за этой внешней оболочкой, сидит кто-то лукавый, хитрый, скользкий, тайный, знающий это свое страшное. Иногда во время оживленного разговора глаза Р. загорались нетерпимым блеском и из них струилась какая-то неприятная дикая власть. Взгляд был пристальный и резкий, мигали его глаза очень редко, и этот неподвижный магнетический взгляд смущал самого неробкого человека. «Это ты, душка, утрием звонила?» — своим быстрым придыхающим говорком спросил Р. Я кивнула. «О чем хотела поговорить?» — продолжал он, сжимая мою руку. «О жизни», — ответила я неопределенно, захваченная врасплох, т. к. сама не знала, о чем я стану говорить с Р. Повернувшись к двери, Р. позвал: «Дуня!»9 На зов вошла смиренница в зеленой кофте и белом платочке. «Проведи в мою особую», — вполголоса сказал Р., указав на меня. «Идемте!» —



Григорий Распутин. Начало 1910-х гг.



пригласила она довольно приветливо. Мы вышли в переднюю, она повернула налево, провела мимо закрытой двери, сквозь которую слышались сдержанные голоса, и ввела в длинную узкую комнату с одним окном. Оставшись одна, я огляделась: у стены около двери стояла кровать, застланная поверх высоко взбитых подушек пестрым шелковым лоскутчатым одеялом, рядом стоял умывальник, с вделанным в дощатый белый крашеный стол тазом, по краю стол был обит белым коленкором, на краю около таза лежал обмылок розового мыла, на гвозде висело чистое полотенце с расшитыми концами. Около умывальника перед окном письменный стол, на нем плохонькая, вся залитая чернилами чернильница, несколько ручек с грязными перьями, карандаш, две бумажные коробки, полные отдельно нарванных листочков бумаги, масса записок разных почерков. На самой середине стола будильник и около него большие карманные золотые часы с госуд(арственным) гербом на крышке. У стола два кресла. Наискось от окна у противоположной стены женский туалет с зеркалом, совершенно пустой. В углу не было иконы, но на окне большая фотография алтаря Исаакиевского собора, и на ней связка разноцветных лент. И по аналогии я вспомнила хатку божиих людей на окраине К(иева): там тоже в углу не было иконы, а нерукотворный Спас стоял на окне, и на нем тоже висели ленты...



В столовой зазвонил телеф(он), дверь в нее была неплотно прикрыта, и я услышала, как Дуня нехотя спрашивала: «Кто?» Но внезапно голос ее изменился, стал угодлив, и она поспешно сказала, что позовет сейчас. Шмыгающие ее шаги в стоптанных башмаках живо простучали мимо двери, и сейчас же из ожидальной с нею почти так же быстро зашмыгал Р. Я слышала, как она шепнула ему: «Анна Александровна», — значит, Вырубова.



Отрывистые ответы Р. ясно доносились до меня: «Ну люди у меня. Немного. Ну здоров. Ничего. Приезжай к чаю. В 6 приедешь? А когда же? Ах, занят буду. Ну ладно! Жду». Кончив разговор, он поспешно прошел через столовую и вошел ко мне, затворив плотно дверь.



Придвинув кресло, он сел напротив, поставив мои ноги себе меж колен и, наклонясь, спросил: «Что скажешь хорошего?» — «В жизни хорошего мало», — сказала я. Он засмеялся, и я увидала его белые хлебные зубы, крепкие, точно звериные. «Это ты-то говоришь! — и, погладив меня по лицу, он прибавил: Слышь, што я тебе скажу? знашь стих церковный: от юности моея мнози борют мя страсти, но сам мя заступи и спаси, Спасе мой, знашь?10» Говоря «знашь?», он быстро щурил глаза и бегло взглядывал острым хищным взглядом, мгновенно гаснувшим. «Знаю», — ответила я, недоумевая и не понимая, к чему он это сказал. «Ты постой, постой, — торопливо остановил он меня. — Я тебе все как есть докажу. Понимашь? До тридцати годов грешить можно, а там надо к Богу оборотиться, а как научишься мысли к Богу отдавать, опять можно им грешить (он сделал непристойный жест), только грех-то тогда будет особый — но сам мя заступи и спаси, Спасе мой, понимашь? Все можно, ты не верь попам, они глупы, всей тайны не знают, я тебе всю правду докажу. Грех на то и дан, штоб раскаяться, а покаяние — душе радость, телу сила, понимашь? Знашь што, поговей на первой неделе, што придет?» — «Зачем?» — спросила я. Он всполошился и близко наклонился ко мне. «Тута спрашивать неча, — забормотал он, — хошь верь тому, што я говорю, тогда слушать должна, а я тебе все скажу, всю правду докажу, ходи только ко мне почаще. Ах ты моя дусенька, пчелка ты медова. Полюби меня. Перво дело в жизни любовь, понимашь? От свово, да любимого, все примешь, всяко слово стерпишь, а коли чужой — то стану я тебе што хошь говорить, в одно ухо впустишь, а друго выпустишь. Посиди маненько, а я письмо напишу, пратецю просят».



Подойдя к столу, он взял перо и стал писать, скрипя и громко шепча каждое слово, перо вихлялось в его руке как привязанное. Буквы, крупные, кривые, он точно нарочно прилеплял к бумаге. Отрываясь от писания, подбегал и целовал меня. Я сказала наконец: «Ну долго же им придется ждать вашего письма». Р. махнул досадливо рукой: «Ох, дусенька, больно уж не люблю писаний этих, то ли дело слово живо, а то гляди, што — чиста сажа, вот только и написал», — он протянул мне записку. Там стояло нелепыми каракулями выведенное: «Милой дорогой ни аткажиистелаи празьбу можише иму дать да Григорий». — «А что же вы не пишете кому?» — спросила я. Р. как-то растерянно улыбнулся: «А нешто я всех упомню, чай сами знают, какому министру несть, а для меня все одно: милай, дорогой, — я всем так пишу. Сиди тута, сичас отдам», — и он убежал.



Вернулся Р. скоро и опять уселся против меня, сжав мои колени. Глаза его потемнели, и в них загорелся яркий блеск, наклонившись ко мне, он шептал поспешно: «Теперь не пушу тебя, раз пришла, должна теперь приходить. А то я с тобой ничего не поделаю, понимашь? Запиши-ка мне телефон свой», — заключил он, подавая мне лоскут бумаги и карандаш. Пока я писала, он, наклонясь, дышал в ухо, и едва я дописала последнюю цифру, как он спросил быстро: «Ну што же ты хотела о жизни со мною поговорить?» — «Скажите, знаете вы, в чем грех и где правда?» — спросила я. Р. посмотрел на меня с любопытством: «А ты знаешь?» — «Откуда же мне знать?» — вопросом же ответила я. Р. усмехнулся какой-то непонятной, неизвестно к чему относившейся улыбкой. «Ты, верно, книг больно много читаешь, а толк-то не всегда в книгах этих есть, другие только мутят и с ума сводят. Есть у меня одна така на твой образец, может, знаешь, в(еликую) кн(ягиню) Милицу Николаевну11. Всю-то книжну мудрость она прошла, а того, што искала, не нашла. Много мы с ней говорили, Умница она, а только покою ей не хватат. Перво в жизни любовь, а потом покой. А коли так ту безудержу жить, не получишь ты покоя. Вот она тоже о грехе спрашиват. А грех понимать надо. Вот попы, они ни... в грехе не понимают. А грех само в жизни главное». — «Почему главное?» — переспросила я недоумевая. Р. прищурился: «Хошь знать, так грех только тому, кто его ищет, а если скрозь него итти и мысли у Бога держать, нет тебе ни в чем греха, понимашь? А без греха жизни нет, потому покаяния нет, а покаяния нет — радости нет. Хошь я тебе грех покажу? Поговей вот на первой неделе, что придет, и приходи ко мне после причастия, когда рай-то у тебя в душе будет. Вот я грех-то тебе и покажу. На ногах не устоишь!» Раскрасневшееся лицо Р. с узкими, то выглядывающими, то прячущимися, глазами надвинулось на меня, подмигивая и подплясывая, как колдун лесной сказки, он шептал сладострастно расширившимся ртом: «Хошь покажу?»



Кто-то страшный, беспощадный глядел на меня из глубины этих почти совсем скрывшихся зрачков. А потом вдруг глаза раскрылись, морщины расправились, и, взглянув на меня ласковым взглядом странников, он тихо спросил: «Ты што так на меня глядишь, пчелка?» — и, наклонившись, поцеловал холодным монашеским ликованьем.



В полном недоумении глядела я на него: ведь не во сне же я видела это темное, горящее лицо, с крадущимся страшным взглядом и слышала злорадный шепот: «Хошь покажу?» А сейчас передо мной сидит простой мудрый мужичок с залегшими крупными складками на красновато загорелой коже, и его светлые выгоревшие глаза пытливо смотрели на меня, только где-то в далекой глубине этих небольших глаз мелькал тот беспутный и заманивал и ждал... Я встала: «Мне пора идти». Р. стал удерживать. «Ну што с тобою делать, — сказал он наконец, тоже вставая и крепко обнимая. — Только, смотри, скорее приходи. Придешь, што ли? — настаивал он, провожая меня в переднюю. — А как скушно станет, так телефоном звони, я сичась и подойду. Я всегда дома, разве што только Аннушка увезет в Царско. Когда придешь, дусенька. Хошь завтра вечером приходи в половине десятого, придешь?» — «Приду».



Я шла и думала обо всем, что слышала от Р. Впечатление мое получилось крайне сумбурное, и казалось странным, почему здесь было так просто и естественно все то, что в другом месте показалось бы возмутительным и непристойным. Но, уходя, я знала твердо одно, что приду опять обязательно.



Глава II



Мое посещение Распутина с А. С. Пругавиным



На утро после того дня, как я была у Р., мне позвонил Пругавин и стал спрашивать о впечатлении, вынесенном мною из этого свидания, при этом он сказал, что сам давно уже собирается повидать Р. Вскоре мне позвонили с Английского, сначала говорил чей-то женский голос, потом подошел Р. и настойчиво просил прийти к нему в 10 вечера. Я сказала, что буду. У меня явилась мысль убить разом двух зайцев: сделать удовольствие А. С. Пругавину, дав ему возможность понаблюдать за Р. во время этого свидания, и обмануть сладострастные надежды Р. Я позвонила Пругавину, он, конечно, с радостью согласился сопровождать меня, и вечером мы поехали на Английский. На наш звонок дверь открыл сам Р. Заметив, что я не одна, он нахмурился, но я сделала вид, что не замечаю его неудовольствия. «А вот мой дядя! — сказала я весело. — Он очень хотел с вами познакомиться». Не отвечая, Р. сумрачно помогал мне раздеться и, снимая шубку, спросил шепотом: «Ты чего же это не одна пришла?» В полуоткрытую дверь столовой был виден накрытый стол, на нем, посреди двух больших ваз с фруктами, три неоткупоренных бутылки вина, обернутые тонкой розовой бумагой. Пока Пругавин раздевался, Р. поспешно вошел в столовую, взял бутылки и унес их в спальную. Мы вошли в столовую. Здесь вечером все казалось приветливее, ярко горел свет, на всех окнах цветы. Вошел Р. и хмуро спросил Пругавина: «Так ты ей дядя?» Пругавин подтвердил. «Ну што же, давай поцелуемся». Облобызавшись трижды, он усадил нас к столу и сел сам. Указывая на меня, Р. сказал, разливая чай: «Вот мы с ней вчера все спорили. Я ее убедить хочу, а она все не идет. Ну што, уверилась што ли?» — спросил он меня. «В чем?» — удивилась я. Р. погладил меня по лицу. «Ах, душка, я все тебе докажу. Ну а как насчет того, штоб поговеть?» — неожиданно закончил он. Я не ответила ничего. Р. наклонился совсем близко: «Слышь, без раскаяния душу свою не найдешь. Ты меня только слушай. С жизни пример возьми: ежели ты кого усердно просишь, наверно тебе всяк сделат». — «Смотря кого просить, — сказала я, — все, кто имеют большую власть, только раздражаются на излишние просьбы, вот, я думаю, царь не любит, когда его просят долго, если он хочет исполнить, то и без больших просьб сделает». Р., прищурясь, посмотрел на меня: «Ты это почему царя вспомнила? он очень добрый, царь-то, я его вот ничуть не робею! Его што ни попрошу, все сделат». — «Вы ему хорошо делаете, и он вам», — медленно сказал Пругавин, как-то странно взглянув на Р. Р., привскочив, замахал руками: «Вот видать, што ты ничего не знашь: это я-то ничего не сделал плохого царю? да, думаться, во всей Рассей нет никого, кто бы ему столько зла сделал, как я, а он меня все любит». Он внезапно замолчал и подозрительно вгляделся в Пругавина: «Ты не думай о том, што я сказал, — и он хитро усмехнулся, — все одно тебе не понять, в чем дело тута. А только помни, покеда я жив, то и они живы, а коли меня порешат, ну тогда узнашь, что будет, увидишь», — загадочно прибавил он. Мы все молчали, стало невольно как-то жутко. Словно сибирский колдун приподнял завесу темного будущего, и пахнуло оттуда чем-то неизбежным, как сознанная смерть. Я встала и прошла к окну, на нем стоял богатый складень — Александр Невский, Борис и Глеб, около, на маленьком столике, роскошная корзина гиацинтов. Р. тоже встал и пошел за мной. «Все шлют мне, — сказал он и, указав на большую корзину полуувядших ландышей, прибавил как-то вскользь: Вот это царица прислала». Я невольно подумала, как равнодушно он относится к своему необычайному положению. Самомнения выскочки у него нет совсем. И, словно отвечая на мои мысли, Р. сказал: «Ах, пчелка, чем гордиться-то, все одно, все прах и тлен — помирать-то все одинаково будем, што царь, што ты, што я. Одна радость воля. На озерцы бы теперь на наши, на сибирски, в леса бы наши. Ух! высоки леса! Вот она где правда-то! вот она тайна. Ни греха не увидишь, ни страху нет — одна великая сила вольная. Вон она где!» Р. воодушевился, глаза его загорелись нестерпимым огнем, он точно вырос, и голос его окреп и звучал какой-то вдохновенной проповедью. Пругавин глядел на него не отрываясь, и я видела, как мучительно не хватает ему его письменного стола, карандаша и листочка бумаги, чтобы тут же записать слышанное. «Знашь што, выпьем вина!» — вдруг совершенно неожиданно, как он это делает всегда, закончил Р. И, быстро выбежав, вернулся, неся бутылку портвейну. «А старик твой пьет?» — спрашивал он, весело распоряжаясь, откупоривая вино, наливая в стаканы и пододвигая мне торт. Но Пругавин отказался, и Р. опять налил ему чая. Выпив стакан, Р. налил другой и, достав засунутые под поднос несколько конвертов, протянул их мне. «На-ка, прочитай-ка, што пишут». Я прочитала: все три оказались прошения, очень коряво написанные. Я попросила за одного — писаря земской управы, уволенного по наговору. «Ладно, поможем, — согласился Р. — Это к какому же министеру пратецю написать, душка? — деловито осведомился он, беря карандаш и листок бумаги, — надо быть, к Маклакову12, он ведь по губернаторам, а земство-то, оно у губернатора. Ну давай писать. Эх, горе человеку неграмотному. И коли только время тако будет, штоб у русского мужика водки не было, а грамота была». Криво, крупно Р. написал обычное: «Милай, дорогой, нагавору веры нету писаренка варатитити рибяты плачат грех да Григорий». «Много несправедливости в жизни!» — заметил Пруг. «Зато на том свету хорошо будет, — живо откликнулся Р. — Ах, велика радость поношения». — «А там адом пугают, — сказала я. — А только я в ад не верю, неправда все это!»



Р. наклонился ко мне и до боли сжал мою руку. «Это в ад-то не веришь, — спросил он шепотом. — А хошь, я тебе его покажу, ад-то?» — «Ну как вы его покажете?» — сказала я с сомнением. Выпустив мою руку, он пристально, не мигая, смотрел мне в глаза. «Не веришь? ну погодь, поверишь, я коли тяжко захочу — много могу, приходи попозже, как ни то, хошь завтра. А он у тебя старик правильный, — неожиданно обнимая меня, заключил Р., — вот я тебя при нем ласкаю, а он ничего. А я всегда так, не могу я без ласки, потому душа через тело познается, понимашь? Вот погодь, може и ты поверишь, случится с тобою чудо, ты и поверишь. В чудеса-то веришь?» — «А разве жизнь, Гр. Еф., не чудо?» — вставил неожиданно Пруг. Р. весело засмеялся: «И правда, што чудо! На самом деле, кто я таков, штоб мне с царем из одной миски хлебать? мужик, как есть серый, села Покровского, ходил без сапог! а теперь вона гляди! Приходи ко мне завтра, — обратился он ко мне, — хошь? Всяких у меня увидишь. А еще одну увидишь, ленточну бешену. — Наклонившись, он положил руку мне на колено. — Ну как, пчелка, будешь приходить? Ах ты моя ягодка!» В глазах его замелькали буйные, темные огоньки, а дыхание стало хрипло, все ближе наклоняясь, он сначала гладил, потом стал комкать грудь. Я встала: «Мне пора». Р. отпустил.



Когда мы вышли на улицу, Пругавин, крупно шагая, заговорил возмущенно: он находил, что Р. преступный тип, ловкий шарлатан, научившийся своему искусству у какого-нибудь сибирского шамана. Что в нем есть колоссальная темная сила и орудует он ею чрезвычайно ловко. Относительно женщин Пругавин думал, что дикое сладострастие Р. играет здесь решающую роль. Мы подходили к моему дому. Пругавин остановился. «А вы помните его загадочные слова? о царе? — спросил он медленно. — Вы запомните их! Что-то говорит мне, что в них разгадка этого дикого явления. Да, я думаю, Р. сыграет решающую роль в судьбе России и династии».



Глава III



«Радение» с Лохтиной



Когда я на другой день в 12 ч. пришла к Р., Дуня сказала мне, очень неприветливо, что Гр. Еф. у обедни, и опять, не дав мне раздеться в прихожей, где на вешалке уже висело множество нарядных шубок, провела в ожидальную. Через несколько минут из двери в переднюю поспешно вскочил Р., он был в нарядной голубой расшитой шелками рубашке, плисовых штанах и лакированных сапогах. «Што же это она тебя, тупорыла, к гостям-то не свела?» — торопливо забормотал он, целуя меня и увлекая за собою. Но у двери в столовую он вдруг задержался и подозрительно посмотрел на меня. «Али же лучше не надо? — колеблясь, сказал он. — Може наглядишься на нее да сбежишь от меня?» — «Если надумаю сбежать, без всякой причины сбегу, — сказала я. — А вот, может быть, вашим дамам будет неприятно, что вы приведете к ним незнакомую?» Р. нетерпеливо мотнул головой: «А мне... с ними, раз мне знакома, и им должна быть знакома. Ну идем, дусенька!»



В столовой ослепительно сверкал хрусталь на столе, и как сквозь радугу ярких зимних лучей солнца я увидала лица сидевших за столом. Подведя меня к столу, Р. сказал: «Примайте гостью, она мне больно полюбилась», — и, усадив меня в пустое кресло на краю стола, сел рядом на хозяйском месте. Поклонившись и несколько смущенная необычайной обстановкой, я украдкой осматривала собравшихся. Всех дам было около 10 и на самом отдаленном конце стола молодой человек в жакете, нахмуренный и, видимо, чем-то озабоченный. Рядом с ним, откинувшись на спинку кресла, сидела очень молоденькая беременная дама в распускной кофточке. Ее большие голубые глаза нежно смотрели на Р. Это были муж и жена Пистелькорс13, как я узнала потом, встречаясь с ними, но в следующие годы знакомства я Пистелькорса самого никогда больше не видала у Р., а только Сану. Рядом с Саной сидела Люб. Вал. Головина14, ее бледное увядшее лицо очень мне понравилось, — она вела себя как хозяйка: всех угощала и поддерживала общий разговор. Около нее сидела немолодая, но очень красивая генеральша Ливен, за ней полная, обрюзгшая Шаповальникова — владелица одной из частных гимназий, давнишний друг Р., так же часто посещавший его, как Головины15.



«Аннушку знашь?» — тихонько шепнул мне Р., подмигнув на соседку Шаповальниковой, — «Аннушка»! — так Р. звал Вырубову, — я посмотрела на нее с любопытством: высокая полная блондинка, одетая как-то слишком просто и даже безвкусно, лицо некрасивое с ярко-малиновым чувственным ртом и неестественно блестевшими большими голубыми глазами. Лицо ее постоянно менялось — оно было какое-то ускользающее, двойственное, обманное, тайное сладострастие и какое-то ненасытное беспокойство сменялось в нем с почти аскетической суровостью. Такого лица, как ее, больше в жизни я не видала и должна сказать, что оно производило неизгладимое впечатление.



Сидевшая рядом с нею Муня Головина больше других поглядывала на меня своими кроткими, мигающими, бледно-голубыми глазами. Я почему-то сразу решила, что это она, и, когда Р. позвал «Мунька», была довольна, что не ошиблась. В светло-сером шелковом платье, белой шапочке с фиалками казалась она такой маленькой и трогательной. В каждом взгляде и в каждом лове проглядывала беспредельная преданность и готовность полного подчинения.



Поглядев на соседку Муни, я несколько секунд не могла отвести взгляда от этого лица — смуглое, почти желтоватое, с большими продолговатыми черными глазами, усталыми и гордыми, — оно казалось неживым, как лицо старинного портрета, но иногда оно вдруг все вспыхивало, и в глазах мелькала тоска неразрешимого вопроса. Она была как-то неестественно бледна, и тем ярче выделялись на этом лице тонкие губы красного рта. Одетая в лиловый шелк и маленькую шапочку из черно-синих крылышек, она сидела, спокойная и безучастная, глубоко засунув руки в горностаевую муфту. Я не спросила, кто она, и больше у Р. я ее не встречала, но узнала ее по портретам и думаю, что это была в(еликая) к(нягиня) Милица Никол., та самая, о которой Р. в первое свидание со мной говорил: «Есть у меня тут одна княгиня в. Милица, може знашь? она вот тоже всю книжну премудрость произошла, а спокою не нашла». Да, человеку с таким лицом не грезилось даже мечтать о покое.



Остальные дамы были незначительны и все как-то на одно лицо, и на них я взглянула мельком.



На углу стола кипел огромный, ведерный, ярко начищенный самовар, и стол весь был буквально завален разной снедью, но сервировка была очень странная: рядом с роскошными тортами и великолепными хрустальными вазами с фруктом лежала прямо на скатерти грудка мятных пряников и связки грубых больших баранок, варенье стояло в замазанных банках, рядом с блюдом роскошной заливной осетрины — ломти черного хлеба и огурцы на серой пупырчатой тарелке. Перед Р. на глубокой тарелке лежало десятка два вареных яиц и стояла бутылка кагору, около нее три чайных стакана. «Ну, пейте чай, пейте», — сказал Р., придвигая тарелку с яйцами. Немедленно все руки потянулись к нему, глаза блеснули: «Отец, яичко!» Особенно болезненно выразилось нетерпение в глазах беременной Саны Пист. Я взглянула на нее с недоумением: очень уже все это было дико! Наклонившись, Р. набрал целую горсть яиц и стал оделять каждую, кладя по яйцу в протянутую ладонь. Раздав всем, он повернулся ко мне: «Хошь яичко?» Но я отказалась, и сейчас же глаза всех с удивлением посмотрели на меня. Вырубова встала и, подойдя к Р., подала ему на ломте хлеба два соленых огурца. Перекрестясь, Р. принялся за еду, откусывая попеременно то хлеба, то огурца. Ел он всегда руками, даже рыбу, и, только слегка обтерев свои сальные пальцы, гладил между едой соседок и при этом говорил «поучения». «Вот, — сказал Р., прожевывая огурец и кладя жирную ладонь на живот своей соседки справа, молодой барышни в красной кофточке, — вчера пришла она ко мне, — он кивнул на меня. — О вере мы с ней говорили, и никак убедить я ее не мог. Она, вишь, в церкву не ходит, а я ее причащаться посылал, не идет така супротивна — я сам попов-то не очень хвалю, много в них есть неправды, ну а без церкви не проживешь: она до всего доспеват, знашь?» В разговор вступила старая Головина. «Хорошо, что вас привело к Гр. Еф., — сказала она, ласково на меня глядя, — вот походите с недельку к нему, и вам вся жизнь сразу станет яснее». — «Ну, ну, не торопись больно, — отозвался Р., — с ею не мене трех лет провозишься. А я рад, што она пришла, вот это так и знай, коли от кого на сердце сладость, значит, тот человек хорош, а от кого — скука делатся, ну, значит, подлюка, понимашь?» — и он приблизил ко мне лицо с прищуренными глазами. «Только вот правильно жить надоть, — заключил он. — Любить надоть, прощать, да в церкву ходить!» — «Уж научить церковь прощению, — сказала я. — Анафему вот когда провозглашают, это в особенности хорошо прощение». — «Меня тоже всегда анафема смущает, Гр. Еф., — сказала Люб. Валер. — К чему это она?» Р. медленно проглотил чай и нехотя отозвался: «Ну ее, анахтиему эту, мы другого раза оставим, ну ее!»



В комнату вошла та самая высокая девочка в гимназическом платье, которую я видела в приемной в первый приход. Руки всех протянулись ей навстречу: «Мара, Марочка!» Очень было любопытно посмотреть, как все эти княгини и графини целовали дочь Распутина, одна даже, вероятно, обознавшись, поцеловала ее руки — потом ее усадили на диване около старой Головиной.



«Вот солнышко-то как нынче светит радостно, — сказал Р., обращаясь ко мне, — это оно для тебя светит, потому ты на добро пришла. Знашь, так всегда бывает, кому вера-то есть, вот солнце тоже, когда глядит на дома-то. все люди особыми будто стали, а по делу-то своею верою глядишь, оно и выходит солнечно. Ходи в церкву», — неожиданно закончил он свое туманное «поучение», которому все внимали с благоговением. «Вот тоже Ольга16, — заговорил Р., прожевав баранку. — Была баба умна, в бога верила, в церкву ходила, и вдруг словно што ее, подлюку, ужалило, своротила в сторону и вместе с отступником Серьгой Трухановым17, знашь, такой монах был в Царицыне, бешеный, Иллиодор! — оба на церкву наплевали, он вовсе из Рассей сбежал, а она каку-то дуру ленточну из себя смастерила, да, вот, погодь, сичас сама увидишь. Чует мое сердце, што явится она и не даст мне стакана чая толком допить». И точно в ответ на его слова в передней раздался сильный шум. Я повернулась к полуоткрытой двери, а на пороге ее уже колыхалось что-то невероятно яркое, широкое, развевающееся, косматое, нелепое и высоким звенящим голосом выпевало по-кликушечьи: «Хри-и-и-сто-с Во-о-о-скре-е-с!!!» — «Ну вот тебе Ольга, радуйся!» — хмуро сказал Р.



Мимо меня пронеслось это ни на что раньше мною виданное не похожее и рухнуло между моим и Р. креслами. Отчетливо запомнила я белую козью ротонду, веером разостлавшуюся по полу, а потом какой-то мех на затылке — густой, желтый, волчий.



Поднявшись на полу, Лохтина протянула Р. шоколадный торт, выкрикнув немного более по-человечески: «Вот гляди при-и-нес-ла-свер-ху белень-ко-е! внутри черненькое!» Р., сидевший с момента ее появления отвернувшись и насупившись, повернулся к ней, взял торт и, сунув его на край стола, сказал скороговоркой: «Хорошо, отстань, сатана!» Стремительно вскочив, Лохтина обняла сзади его голову и стала дико целовать его, выкликая захлебывающимся срывающимся голосом исступленные ласки, уловить слова было почти невозможно, и только иногда проскальзывало кое-что, напоминавшее человеческую речь. «Дорогусенько, сосудик благостный, бородусенька, безценьице, мученьице, бриллиантики, алмазик мой, божестьице мое, боженочек мой, любосточек аленький, сокровище мое, радостичек мой, блаженнинький мой, святусик!!!» Отчаянно отбиваясь, Р. кричал, полузадушенный: «Отста-ань! сатана! отста-а-нь, бес, сво-о-лочь, дьявол!! тебе говорю, сука, стерьва! отста-ань!!»



Наконец, оторвав ее руки от своей шеи, он отбросил ее со всего размаху в угол и, весь красный, взъерошенный, задыхаясь от злости, крикнул: «Всегда до греха доведешь, сила окаянная! паскуда!»



Тяжело дыша, Лохтина добралась до кушетки, около которой упала, и. помахав руками, окутанными цветными вуалями, звонко выкрикнула: «А все-е же-ты мо-ой!! и я к те-бе прило-жи-и-лась!! И я-а к тебе при-и-ло-жи-ла-сь. Бо-ог ты мо-ой! Кто-о бы не сто-о-ял ме-е-жду на-а-ми, а я к тебе при-и-ло-жусь!! И я зна-а-ю Ты ме-е-ня лю-и-бишь!» — «Ненавижу я тебя, сволочь! — быстро и решительно возразил Р. — Вот перед всеми говорю: ненавижу я тебя, не только что люблю — бес в тебе. Убил бы я тебя, всю морду избил!» — «А я счаст-ли-и-ва! счаст-ли-и-ва-и все же ты меня-лю-и-бишь! — запела Лохтина, подпрыгивая на одном месте и трепеща цветными тряпками и лентами. — И я к те-е-бе опять при-и-ло-жусь!» Мгновенно подбежав к Р., она обхватила его голову и с теми же дикими сладострастными криками принялась целовать его, неистово крича и выкликая. «А ты дьявол!» — в бешенстве завопил Р. и ударил ее так, что она отлетела к стене, но сейчас же, вскочив на ноги, Лохтина опять закричала исступленно: «Ну, бей, бей! бей!!» Все выше, выше поднимался голос, и такое блаженство было в нем и в этих протянутых худых руках, что невольно становилось как-то жутко: а вдруг все это уже перестало быть действительностью, потому что в здравом уме и твердой памяти нельзя присутствовать на подобном бедламе, зная, что это не сумасшедший дом, но тогда что же это такое?



Наклоняя голову, Лохтина старалась поцеловать то место на груди, куда ее ударил Р., и, видя, что это невозможно, подскакивала и рычала, с отчаянием целуя воздух громкими жадными поцелуями, била себя ладонями по груди и целовала эти ладони, извиваясь в сладострастном экстазе. Она напоминала какую-то страшную жрицу, беспощадную в своем гневе и обожании.



Понемногу ее возбуждение стало стихать. Отойдя к кушетке, она легла на нее и закрылась вуалями. Я внимательно смотрела на нее: наряд ее был невероятен — вся она была обвешана плиссированными юбками всевозможных цветов, думаю, их было не меньше десяти, мне пришло в голову, как по-дурацки должен себя чувствовать человек, если только он вправду не сошел еще с ума, обвешиваясь всем этим костюмом, и я чуть не расхохоталась. Юбки эти от ее быстрых нервных движений кружились и развевались вокруг нее, как гигантские крылья, разлетались вуали (их было столько же, сколько юбок) по обеим сторонам головы, на которой была надета волчья собирская шапка Р. (как я потом узнала от Муни), с прикрепленными к ней пучками разноцветных лент. Поверх надетой на Лохт. красной русской рубашки Р. висели на ремнях мешочки, наполненные разным хламом и остатками еды Р.: половинками обкусанных огурцов, яблок, баранок, ломтей хлеба, костями рыб, кусками сахара, старыми пуговицами, обрывками лоскутов, записочками. На ремнях же висело несколько пар его старых рукавиц. На шее Лохтиной, словно цепи, свисали разноцветные ряды четок, гремевших при каждом ее движении. На руках ее были неуклюжие мужские перчатки, которые она потом скинула. Ноги были обуты в старые огромные сапоги, вероятно, те самые, в которых он «тридцать лет искал бога по земле». Лицо ее трудно было разглядеть под двойным венчиком вроде тех, которые кладут на покойников, и сквозь вуали виден был только скорбный изящный рот, обезображенный несколькими выбитыми зубами, наверно, самим же Р.



«Бо-ог! бо-ог! си-ила! твоя!» — нарушая общее тягостное молчание, внезапно выкрикнула Лох. Р., опять было принявшийся за чай, резко повернулся к ней и погрозил ей кулаком: «Вот, как перед Истинным, доспеешь ты окаянная, продолблю я твою голову, кобыла бешена! Сгинула бы с глаз долой, опостылела, сука?!» — «За что вы ее так поносите?» — спросила я возмущенно. Все сидевшие быстро повернулись ко мне, а Р., мгновенно изменив свое свирепое лицо на ласковое, погладил меня по плечам. «А ты сама подумай, пчелка, как же мне ее не ругать, — сказал он примирительно, — какого мне все это терпеть, бесы тому и рады, што она церкву бросила, и Муньку за собою тянет?» — «А вы только что говорили, надо прощать!» — заметила я. «Слы-ы-шу умные речи! — запела Лохт. Откинув вуаль, она пристально вгляделась в меня темно-серыми, все еще прекрасными глазами. — Это кто же такая! видно, новенькая. Ну, сюда, сюда и руку целуй, руку!!» — «Замолчишь ли ты, сатана ленточный!» — крикнул Р. Дамы все по-прежнему молчали, только дышать они начали часто, нервно поводили плечами, лица покраснели, и глаза застилались. «Не замол-чу-у! — не унималась Лох. — Я все дни кри-чу-у! об одном, а вы глу-ухи, вы-сле-е-пы!!» — «Я не понимаю, зачем вы раздражаете Гр. Еф.? — сказала неожиданно Люб. Вал., обращаясь к Лохт. — Разве вы не видите, что ему это неприятно?» Вырубова встала, подошла к Лох., стала перед ней на колени и поцеловала ей руку, потом вернулась на свое место. «Догадалась наконец! — очень спокойно сказала Лох. и сейчас же опять закричала, выкликая; точно так же внезапно стихнув, она наклонила голову и, раздвинув вуали, принялась вглядываться в сидящих. — Что-то я не вижу своей послушницы? Ну живо, живо! на колени, и ручку, ручку!!» Муня встала и, став на колени перед Лох., поцеловала ее руку. «Погоди, подлюка! Найду я на тебя кнута!» — крикнул Р. «Бо-ог пра-авду любит», — завопила Лохт. «Не в тебе ли она, сила нечистая?» — огрызнулся Р. Муня вернулась к столу. «Смотри, дура, — погрозил ей Р., — станешь постылой!» Люб. Вал. спросила сдержанно, но вся покраснев: «Гр. Еф., это ужасно — как вы Марусю браните?» — «А что она меня в грех вводит, — отозвался Р., — руки у Ольги целует — сколько раз говорил ей: не смей Ольге ничего давать!» — «Что же мне голодной теперь оставаться? — покорно спросила Лох. — Сегодня опять не обедала и вчера ничего не ела, у меня денег нет. Последние сегодня шоферу отдала. Он меня шибко, хорошо вез! Я опоздать боялась. Я ему говорю: направо, налево туда, сюда, а он поворачивает, и вот я здесь, и ничего у меня нет! Сегодня прощенное воскресенье, прислуга будет прощение просить, на чай надо давать, а у меня нет! А я голодна, есть хочется», — как-то по-детски беспомощно протянула она последние слова. «Так тебе и надо, стерва!» — спокойно сказал Р.



Дуня внесла огромную миску дымящейся ухи и поставила на столик у двери. Муня встала, налила тарелку и отнесла ее Лохт. «Мунька! — сердито прикрикнул Р., — тебе говорю, не смей служить Ольге, ну ее!» (он прибавил краткое, но выразительное словечко). Не слушая его, Муня поставила уху на круглый столик около кушетки. «Это зачем тут? — указала Лохт. на корзину гиацинтов на окне. — Здесь все мое раньше было, чашка моя тут стояла, все подъели, все выкинули, подлянки!» Муня молча взяла тяжелую корзину, сняла ее с окна и с трудом, напрягая свои худенькие плечи, поставила ее в угол на пол: Р. обернулся. «Ну чего мне еще ждать?! — воскликнул он. — Коли эта сука проклята Муньку у меня отбирает. Хушь бы кто ее, гадюку, из городу убрал, в ноги бы тому поклонился!» Люб. Вал. взволнованно сказала Муне: «Маруся. ну что ты делаешь, зачем сердить Гр. Еф.». — «Ну мама, мамочка, не надо, не говори так», — шепнула Муня. «Разве ты не можешь сделать все, что захочешь? — немедленно стала выкликать Лохт., приходя в исступление, — бери бу-ма-гу, пи-и-ши, пи-и-ши! пусть возь-му-т и я по-оле-чу за те-бя-в кан-далы в це-е-пи-в-тюрь-му-ты мо-ой!! ты меня лю-ю-би-ишь! Ну пи-ши!» — «А потом скажут, что я тебя выгнал и ты от меня с ума сошла — не хочу этого!» — сумрачно сказал Р.



Шаповальникова встала и, пройдя мимо Лохтиной, стала разливать уху по тарелкам. Лох. яростно вскинулась на своей кушетке: «Сам бей! бей! плюй! на меня, но запрети им портить мне мою дорожку*. А теперь я должна к тебе при-ло-житься!» Она вскочила. «Посмей только, сука!» — становясь в оборонительную позу, пригрозил Р. Она стала заходить слева. «Ой, Ольга, не доводи до греха!» — жимая кулаки, урчал Р. Но ловким, неожиданным движением, забежав справа, она обхватила его голову, со стоном приникнув к ней. Отцепив ее руки и совсем уже по-звериному рыча, Р. отшвырнул ее так, что она с размаху упала на кушетку, застонавшую под ней. Но, сейчас же выпрямясь, Лох. с блаженством стала целовать концы пальцев, посылая Р. воздушные поцелуи. «Зачем вы нарочно сердите Гр. Еф.?» — опять сказала Люб. Вал. Лохт. выпрямилась и ответила по-фр(анцузски): «Почему вы не называете меня, обращаясь ко мне, милая Люб. Вал.?» Головина слегка смутилась и ответила на том же языке: «Очень извиняюсь, я совершенно не имела в виду обидеть Вас, милая Ольга Владим.!» — «Пожалуйста, не беспокойтесь», — кротко прервала ее Лох., но тут же опять закричала петухом и стала твердить свои бессмысленные ласки ходившему по комнате Р. Остановившись около меня, Р. сказал: «Ну спроси ее сама, почему она такую шутиху из себя строит? да еще говорит, што я ее на таку дурость благословил». — «А кто-о-же-кро-о-ме те-бя! — пронзительно крикнула Лохт. — Ты-бо-ог! мой! падите ниц!» — подпрыгивая и размахивая руками, дико кричала Лохт. «Вот, гляди на нее, — развел руками Р., — как же мне ее, бесовку, не проклинать. Ну да как другие меня тоже за Христа почитать начнут по ее-то примеру?» — «Не за Христа, а за бога! — закричала Лохт. — Ты бо-ог! мой Саваоф, бог живой!» — «А вы бы ее спросили, почему она вас за бога считает?» — сказала я. «Дусенька, — отчаянно махнул рукой Р., — да нешто я ей, дуре, не говорил? колько раз спрашивал — нешто бог с бабой спит? нешто у бога бабы родят, а она знай свое ладит — не хитри, все одно не скроешься, бог ты Саваоф!» — «Бог ты мой! живой! А все вы в содоме сидите!» — запела Лох. «Ох, што ни то да я над ней, гадой, сделаю!» — и Р. приподнялся на кресле, но тут же протянулись женские руки: «Отец! успокойся!»



Зазвонил телеф(он), Р. пошел говорить. Дуня собрала грязные тарелки и сказала Муне: «Мунька, снеси тарелки на кухню!» — «Что у вас за странная манера говорить, Дуня! — порывисто сказала старая Головина, — ведь можете же вы сказать: «Мария Евгеньевна, снесите тарелки». — «Не надо, мамочка, оставь», — тихо шепнула Муня.



«Ну, ничего, ну здоров, ну чай пью; гости у меня», — доносилось от телеф(она). Я, точно проснувшись, огляделась вокруг и опять подумала: где я и что же все это такое? Лохт. встала и направилась в спальню. Повернувшись от телеф(она), Р. подмигнул Маре, чтобы она шла за ней, та быстрым кошачьим движением проползла за спинами сидевших на диване дам и крадучись двинулась за Лохт. Около двери спальни та внезапно остановилась и кинула ей: «Что подсматривать за мной?» — так властно, что на миг заставила забыть и свой шутовской наряд и всю странную обстановку. Даже Р. смутился и ответил очень коротко: «Не за тобой, а за своими рубашками». — «Очень мне нужны новые посконки, — презрительно отозвалась Лохт. — Твою! твою! с тебя сниму, захочу сниму, а там я все должна освидетельствовать!» Она кинулась в спальню, Мара проскользнула за ней. Несколькими прыжками Р. проскочил в спальную, и сейчас же оттуда раздался неистовый шум, что-то падало, разбивалось, доносились удары, и все покрывалось отчаянными воплями Лохтиной. Хлопнула где-то дверь, по передней раздался тяжелый топот, и в столовую вбежала Лохт., растерзанная, с разорванными вуалями. В ту же минуту из спальной появился Р., красный, потный, мимо него вьюном прошмыгнула Мара. Нырнув за спины дам, она, отдуваясь, уселась между Головиной и Шаповальниковой. Увидев ее, Лохтина закричала, грозя ей обеими руками: «Дрянь! дрянь! гадина! Если бы ты любила отца, ты знала бы, что ему нужна не эта казенная дрянь! а бесценные, единственные часы, уника! с рубинами! с изумрудами, с яхонтами! я их на Невском видела! И они будут у него! А эту гадость отдай! отдай!!» Мара быстро переложила из одной руки в другую большие золотые часы Р. с государственным гербом на крышке и спрятала их под юбку. Несколько минут по комнате носился дикий смерч крика, проклятий и ругани. Голоса Р. и Лохт. сливались, покрывались один другим, слова обгоняли, подхватывались на лету, перебрасывались обратно, кружились в буйном кабацком плясе, оглушая и парализуя всякую мысль. Дамы сидели с виду спокойно, только лица их то бледнели, то краснели, нестерпимым возбуждением горели влажные глаза...



Лох. уступила; пятясь от наступавшего на нее Рас, она дошла до кушетки, повалилась на нее и затихла в полном изнеможении. Р. сел отдуваясь на свое место и вытирая потное лицо рукавом своей нежно-голубой шелковой рубашки — она сразу пожелтела.



Люб. Вал. заговорила первая: «Как вам не совестно, Ольга Влад., — начала она слегка дрожащим голосом. — Когда вас нет, мы сидим спокойно и слушаем Гр. Еф., а как только вы являетесь, мы все начинаем дрожать — ссора, крик, за этими воплями мы и слов Гр. Еф. не слышим». — «А кто из вас делает что-нибудь ради него? — с негодованием воскликнула Лох. — Кто любит его, как я, и душу отдаст за него?!» Муня принесла блюдо печеной рыбы и первой подала Лох., та мгновенно затихла, взяла кусок и строго сказала Муне: «Знаешь, что виновата, Мунька, проси прощенье». Муня отнесла рыбу на стол, вернулась к Лох., стала на колени и поцеловала ее руку, поклонившись ей в ноги. «Ах, Маруся, ну зачем ты это, Маруся», — растерянно пролепетала Люб. Вал. «Ну перестань, мамочка, не надо!» — тихо отозвалась Муня. Р. не сказал ничего, и все принялись за рыбу. Лохт. опять стала всматриваться в сидевших, точно высматривая кого-то, и вдруг с торжеством воскликнула: «Вот и причина ясна: вижу беленькая сидит ни гу-гу! А она сегодня под супружеской охраной!» Молодой человек сильно покраснел и заметил резко: «Попрошу вас оставить мою жену в покое». — «Замо-о-лчи несчаст-ны-ый!» — грозно крикнула Лох. Р. обернулся к ней: «Молчи уж, молчи, сука!» — «Они не смеют говорить перед тобой!» — вопила Лох. «Да вы сами-то успокойтесь, Ольга Влад., и дайте нам послушать Гр. Еф.», — сказала Люб. Вал.



В это время по непонятной причине упал столик у стены, со стоящей на нем миской с ухой, все вздрогнули, а Сана Пистел. вся затряслась. Мара побежала на кухню. Началось какое-то странное замешательство, пролившаяся уха желтым ручьем быстро разливалась по паркету. Лох. встала, на кончиках пальцев с трудом шагая в неуклюжих сапогах, пробралась к Р. и кинулась его целовать с воплями: «А я к тебе приложилась!!» Потом отскочила раньше, чем он успел ее ударить, и, встав за креслом, на таком расстоянии, что до нее не доставал Р. кулак, стала просить его дать ей стакан с вином. С невыразимой силой в своем красивом звонком голосе, она просила упорно: «Отец, дай, дай! вина — винцо красненькое, причащуся я, слюнкой твоей причащуся, дай! дай! дай!» — «Не получишь ни...! — кратко и выразительно сказал Р. — Уезжала бы к свому сукину сыну Иллиодору — вот разбери ты их, — продолжал он, обращаясь ко мне, — он, отступенек, от церкви отрекся и считает меня мошенником, плутом и блудником, а она под его отречением подписалася, а меня за бога Саваофа почитает!» — «А разве Иллиодорушка тебя не любит! — закричала Лох., — любит! любит!» К Р. подошла Дуня и что-то шепнула ему, кивнув на спальню. Р. торопливо встал и прошел в переднюю. Как только он закрыл за собой дверь, Лох. кинулась к столу, схватила недопитый Р. стакан кагора, затем, взойдя на кушетку, встала на нее, подняв руки к переднему углу. Несколько секунд стояла она так. В комнате была какая-то неприятная, напряженная тишина. Приблизив к губам стакан, Лохт. медленно выпила вино и, упав навзничь на кушетку, лежала неподвижно. Громко вздохнула Люб. Вал. и, обращаясь к Муне, сказала едва не плача: «И зачем только ты меня сюда привезла сегодня, Маруся, я опять буду совсем больна! Если бы вы только знали, — вдруг обратилась она ко мне, — что здесь было вчера утром, меня едва лавровишневыми каплями отпоили, а сегодня я опять вся дрожу. Не могу я оставаться равнодушной, не могу!» — «Ну успокойся, мамочка, ну не надо!» — с тоской сказала Муня. «Зачем Ольга Влад. все это делает?» — спросила я Муню. Ее мигающие глаза смотрели куда-то далеко, и она ответила спокойно: «Ее надо понимать!» — «Ну нет! — возмущенно воскликнула Люб. Вал. — Я решительно отказываюсь это делать, — и, снова обращаясь ко мне, добавила спокойнее. — Уже четыре года и один месяц я знаю Гр. Еф. и люблю его безгранично, я и Ольгу Влад. люблю, но только не могу понять и одобрить ни ее поведения по отношению к нему, ни его к ней!»



«Если я за-мол-чу-у-то ка-а-мни возопиют!» — внезапно выкликнула Лохт. Встав с кушетки, она подкралась к двери спальной, откуда, сквозь щель, слышался хриплый говорок Р. и женский смешок. Наклонясь, Лох. вся приникла к двери, та заскрипела. «Нельзя, нельзя!» — сердито сказал Р., припирая ее изнутри. Лох. дико захохотала и, колотя кулаками по двери, закричала: «Набирай их себе! набирай! Хоть с целым миром спи! А все же ты мой и я от тебя не уйду и не дам тебя никому!!»



За столом произошло движение — Сана Пист. встала и медленно пошла к Лохт., протянув вперед руки. Ее большие глаза горели в каком-то восторженном экстазе, а губы пересохшего рта шептали что-то. Но она не дошла до нее: встав за нею из-за стола, ее муж догнал ее на середине комнаты и, взяв под руку, увел ее, сопротивлявшуюся и упиравшуюся, в переднюю.



Разговор за столом смолк опять, и вокруг комнаты потянулось снова что-то молчаливое, клейкое. Дальше оставаться в этой атмосфере посторонним зрителем было невозможно: Сана Пист. только первая выразила то, что думали все — надо было или уходить или тоже начать биться и кричать, ломая все, что попадется под руку. Вырубова встала первая и прошла в спальню, в(еликая) к(нягиня), поднявшись вслед за ней, сделала знак сидевшей с ней рядом молоденькой девушке и направилась к передней, но навстречу ей кинулась Мара Рас, обняв ее за шею. Наклонясь к ней, в(еликая) к(нягиня) стала целовать Мару бесконечными поцелуями, потом, обняв за талию, увела с собой в переднюю.



Из спальни выскочил Р. Я встала, общим поклоном простилась с оставшимися и подошла к нему: «До свидания, Гр. Еф., я ухожу». — «Ну а когда же придешь, душка?» — торопливо спросил он, заглядывая в глаза. «Не знаю, — сказала я. — Позвоните мне как-нибудь». Меня прервал дикий хохот Лохтиной, корчась на кушетке, она выкликала: «Во-от до чего я до-о-жила! О-он-Бог Сава-оф будет зво-о-нить девчонке! по телефону!!» Выйдя с Р. в переднюю, я быстро нашла шубку, принесенную кем-то из ожидальной, где я ее сняла. Р. спросил тревожно, помогая одеваться: «Ну што, одного дурного насмотрелась у меня, али чего хорошего нашла?» — «Не знаю», — ответила я.



Из спальной в переднюю вышли совсем одетые к выходу Вырубова и в(еликая) к(нягиня). Подойдя к Р., они протянули ему лица: «Отец, до свидания!» — «Ну прощайте, прощайте», — говорил Р., крестя их и наспех целуя. Вырубова взяла его руку и приникла к ней, по телу ее пробегала дрожь.



Я быстро спустилась по лестнице и, очутившись на улице, вздохнула всей грудью. Солнце садилось. Больше трех часов продолжалось это своеобразное «радение».



Глава IV



Распутин о своей «тайне»



Прошло несколько дней, я больше не была у Р., ко мне звонили с Английского, но я просила говорить, что меня дома нет. После дикого раденья с Лохтиной в Прощенное воскресенье, мне стало противно все, что окружало Р., и я решила, что из наблюдений моих все равно толку не будет, а для интереса ходить туда я не буду. Но чем больше проходило дней, тем сильнее становилось желание пойти туда, в эту неуютную, словно нежилую, квартиру, где все вещи кажутся случайно собранными, и думается невольно, что здесь не живут, а остановились проездом посмотреть на загадочного сибирского странника, захватившего своими жилистыми руками неслыханную власть и претворяющего в безумных юродивых всех этих княгинь и графинь разлагающейся столицы. Интересно не то, что они теперь стаями ходят к нему: теперь это мода, теперь не быть у Р. так же совестно, как не слышать Шаляпина, а интересно, с чего началось это паломничество? чем он взял первых пришедших к нему. Что связывает, напр(имер), с ним Вырубову и семью Головиных. И та и другие ничем не зависят от него: их связи и кровное родство с царским домом в свою очередь ему оказали поддержку, раньше, в годы его опалы 10—11, но вот чем он их завлек, почему для них он первый человек в доме и слово его закон? Конечно, проще всего сказать, как А. С. Пругавин, — опасный мошенник и плут; царица больная, а остальные посетительницы психопатки, страдающие нимфоманией, большинство же пресмыкается просто из желания урвать кусочек и воспользоваться скандалезной и модной протекцией — и все. Кажется просто. Но вот тут-то и начинается: но. Когда вспомнишь этого странного человека, с его тихим сиповатым говорком, узкими бледными губами, сложенными в непонятную усмешку, и этот мгновенно загорающийся магнетический взгляд светлых глаз, в которых смотрит не один зрачок, а весь глаз, где минутами выглядывает кто-то, таящийся за этой невзрачной оболочкой, кто-то страшный, могучий, заманивающий любовно в непроходимые дебри, куда он, пожалуй, охотно проводит, ну а назад выбирайся сама как хочешь. Когда вспомнишь эту его диковинную особенность мгновенно изменяться, как колдун в старой были: ударился о землю — поскакал серым волком, перевернулся — взлетел черным вороном, скинулся камнем на землю — уполз зеленым лешим. Так и здесь: сейчас сидел простой, неграмотный мужичок, грубоватый, почесывающийся, и язык у него шевелится мешкотно и слова ползут неповоротливо, как плохо связанные воза, и вдруг превращается он в вдохновенного пророка — носителя ему одному понятной тайны — и зовет за собою в какие-то высоты духовных открытий, до сих пор не известных никому областей, где грех и истина дружески сплелись воедино, но опять новый скачок перевертыша, и с диким звериным сладострастием скрипят белые зубы, из-за тяжелой завесы морщин бесстыдно кивает кто-то хищный, безудержный, как молодой зверь, и по-звериному ласкает с тайной жаждой уничтожения. В последний раз ударился оземь невидимый оборотень, и на месте распоясанного охальника сидит серый сибирский странник, тридцать лет ищущий бога по земле, с тихой лаской говорит он о синих озерцах, о бескрайних лесах, о моховой подстилочке, и просты и немудрящи слова, прост и он сам — надолго ли?



Когда, за два дня до моего отъезда, мне вечером позвонила Муня Головина и сказала, что Григ. Еф. уезжает в М(оскву) и хочет со мной проститься, я сказала, что буду сейчас, и поехала на Английский.



Открывшая мне дверь Дуня встретила ласково и помогла раздеться. Р. вышел поспешно из приемной и радостно воскликнул: «Ну вот ладно, што пришла, пчелка! — потом, обращаясь к Дуне, спросил. — А што там слободно?» — «Слободно», — ответила она. Р. обнял меня и, целуя, увлек в коридор. «Куда вы меня ведете, Гр. Еф.?» — спросила я. В темноте я услышала, как Р. усмехнулся: «Не бось, не съем, пришли уж!» — он втолкнул меня в какую-то дверцу и, повернув выключатель, зажег свет — комната была почти пустая, только у стены у самой двери широкий кожаный диван и дальше два кресла. Усадив меня, он сел рядом: «Ну скажи теперя, пчелка, как живешь?» — «Домой собираюсь», — ответила я. Р. неодобрительно покачал головой: «Вот ты зря это все скачешь, бесам того и надо. Ты бы маненько спокой бы себе дала. Поживи при мне, я тебе всю жизнь докажу, всю тебе тайну открою!» — «Какую тайну?» — спросила я. Р. заторопился: «Постой, постой, кака торопыга, да ты знашь ли, в чем жизнь-то? в ласке она, а только ласкать-то надо по-иному, не так, как эти ерники-то ваши, понимашь? Они ласкают для свово тела, а я вполовину и для духа, великая тут сила. И знашь, што я тебе скажу: со всеми я одинаково ласков, понимашь? Многому меня научила моя-то жизнь: ведь я, пчелка, тридцать лет бога на земле ищу. Вот захочешь тайну-то узнать, скажи, хочу, мол, и дашь мне, хорошо? и таку радость узнаешь! Кого я тяжко полюблю, тому все будет от меня, всяку крошку свою отдам, понимашь?» — «А кого же вы тяжко любите? — просила я. — Ольгу Влад.?» Он отрицательно мотнул головой: «Нет, Ольгу давно тяжко не любил, на ... она, дуру таку бешену из себя уделала и Муньку туда же тянет — нет — Ольга крест мой тяжелый. А вот из тех, кого у меня видала, я многих тяжко люблю, и тебя полюблю, коли дашь. А только надо, штоб и ты полюбила. Знашь, есть така путинка от земли и до неба, — он провел по моим коленям черту. — Коли я кого тяжко люблю, я ее, ту путинку, все в уме держу и знаю по ней, она идет али свихнулась, и тогды мне ровно ножом по душе пройдет. Потому я с нее грехи все снял, а она у меня идет чистенька, а коли свихнулась, то грех-то мой, а не ее, понимашь? И она идет покойна и знат, што я ее в душе держу». — «А много их таких, кого вы тяжко любите?» — спросила я. Р. задумался, потом поднял голову, точно что-то соображая, и сказал наконец решительно: «Нет, пчелка, таких, кого тяжко люблю, немного при мне!» — «Ну, а остальные-то как же? чего они от вас ждут?» Он прищурился: «Да мало ли их тут ходит: каждая хочет, надо и ей. Только тут много таких, которы повсюду липнут и везде клянчат, ох и много их! А которы без делов, те сами по себе». — «Ну а им что вы даете?» — спросила я. Он внимательно на меня посмотрел: «Вот ты все тако спрашивашь, дусенька, чему ответу нету. Ну подумай сама: коли я скажу: я им и то и то дать могу, а на деле выйдет ни ... во мне нет. Тогда я и выйду обманщик и плут. Ты думашь, мало дело, ласка некуплена? Это, думашь, всем дается? Да друга какая за таку ласку што хошь сделат, понимать? Душу всю свою отдаст, а я говорил тебе, што я со всеми всегда одинаково ласков, мало тебе этого? а коли хошь боле узнать, так я тебе тоже сказал: пойди поговей и приходи ко мне чистенька. Почему не причастилась да не пришла?» — «Ну и что же было бы?» — спросила я. Он прищурился: «Взял бы я тебя, вот што! ух и хорошо чистеньку!» — он скрипнул зубами. «И что же бы я тогда узнала?» — поинтересовалась я. «Эх, душка, — досадливо крикнул Р., — много больно головой живешь, нешто словами все расскажешь? духом надо да сердцем жить, понимать? Коли бы пустила в тело-то чистенько, так и рай бы и ад увидала! велика тут сила: ты мою ласку еще не знашь, ты пусти, заместо того, штоб рассуждать-то, а там сама увидишь, што получишь!» — он наседал все ближе.



Я встала: «Пустите, Гр. Еф., мне пора!» — «Нет, теперя не пущу», — и он схватил меня за плечи. В столовой послышался голос вошедшей Вырубовой: «Муня, а что Григ. Еф. занят?»



Р. быстро прислушался. «Аннушка приехала, — шепнул он, — в Царско едем, Алеша там что-то хворает, седня звонили, штоб приезжал. Ну, пчелка, прощай, — торопливо продолжал он, целуя и выводя в коридор. — Время-то больно тесно. Придешь што ли еще?» — помогая одеться, спросил Р. «Не знаю, поспею ли», — сказала я. «Ну прощай, дусенька!»



Глава V



1914



Разговор в цветочном магазине



Я медленно сходила по лестнице, она почему-то была совсем темная, вероятно, испортилось электричество. Пройдя первый поворот, я вдруг почувствовала, что кто-то осторожно дотронулся до моей шубки, и тихий женский голос спросил: «Вы от него идете?» Несмотря на неожиданность вопроса, я, не думая, ответила: «Да». На верхней ступеньке площадки сидела съежившись маленькая женская фигура. Рука протянулась опять и удержала меня за платье: «Зачем вы к нему ходите?» Голос был почти беззвучный. «Я знаю его», — помолчав, сказала я. Она встала и близко наклонилась ко мне: «Вы чужая, вы не его, случайная?!» — настойчиво сказала она. Ее маленькая холодная рука скользнула в мою муфту и доверчиво сжала мою. «Послушайте, простите, но я больше не могу, я с ума схожу. Побудьте со мной, пойдемте!» — и она потянула меня вниз по лестнице. Я шла за ней совершенно машинально.



Осторожно минуя швейцара, не заметившего нас, мы вышли на улицу, я посмотрела на свою странную спутницу, но лицо ее было закрыто плотной вуалью, кроме того, она сейчас же отворачивалась. Пройдя какой-то проходной двор, мы вышли на незнакомую мне улицу, завернули в низкие ворота и, пройдя их, остановились у двери, обитой клеенкой. На нетерпеливый стук моей спутницы дверь сейчас же открылась, из нее выглянула молодая девушка в белом. Они поговорили между собою по-польски. Я этот язык знаю плохо, но все же поняла, что моя спутница спрашивала, есть ли кто-нибудь, а девушка ответила отрицательно и ушла, а мы вошли в полутемные сени, пройдя их, спутница моя открыла еще одну дверь, так же плотно обитую, как и первая, и на меня пахнуло сырым, душистым теплом оранжереи, запахом земли, гнилых листьев и мха. Мы были, очевидно, в заднем отделении цветочного магазина: стояли кадки с полуувядшими рододендронами, горшки отцветших и цветущих азалий, ящики ландышей, валялись обрывки плиссированной бумаги и разноцветных стружечных лент. В углу кучка мха, а рядом ящик цветущих гиацинтов, стены лежали опрокинутые пустые ящики. Подойдя к одному из них, она села и потянула меня рядом с собою: «Послушайте, я хочу рассказать вам все, я не могу, чтобы никто не знал, что случилось. Вы чужая, вы не знаете меня, вам не будет больно, слушайте, слушайте! ради бога!» — бессвязно, как в лихорадке, заговорила она, сжимая мою руку. Она сидела съежившись в своем куньем меху, но он, казалось, мало грел ее узенькие плечи, потому что вся она дрожала мелкой дрожью. Немного помолчав, она спросила: «Вы приезжая?» Я кивнула. «Как и я, у меня они все там: мама, муж, Валик... — она задрожала еще сильнее. — И я теперь не знаю, как я буду дальше жить и что мне делать? Сказать все можно, а вот как жить?» Она замолчала, переводя дух, потом заговорила опять шепотом: «Как вы думаете, ведь не могла она не знать, на что меня послала? Ведь не со мною же с одной он так поступил?» Потом, резким движением приблизив голову к моей, спросила на ухо: «Причащаться посылал?» Я кивнула. Ее пальцы судорожно впились в мои: «А вы пошли?» — «Нет», — сказала я. Она заметалась, руки ее мучительно сжались. «Я ходила, я все сделала, а я верю и всегда верила, за что же так ужасно наказал меня бог? за то ли, что я пошла к нему, или за то, что послушалась его? Но как я могла знать, как могла! Почему же бог не защитил меня, ведь я же не знала, что будет, не знала, зачем он велел придти?» Она замолчала, задыхаясь.



Тихо падали где-то капли воды, тускло горела маленькая лампочка на стене; одуряюще пахли гиацинты. «Нет, я все должна рассказать! — внезапно заговорила она. — Из любопытства пошла я к нему, а ведь я видела его глаза, как у зверя, и так он сказал тогда: придешь? и усмехнулся плотоядно. И я согласилась и пришла к нему вечером после причастия, он ждал меня один, был разряженный, вино на столе стояло, стал угощать, я не пила. Потом вдруг схватил, поволок в спальну. Знаете тот угол у него, где на окне святой стоит? кинул меня на колени, сам сзади встал и шепчет в ухо: «Давай молиться, — стал поклоны бить, — преподобный Семен Верхотурский, помилуй меня грешного» — тебе, говорит, не нужно: ты чистенькая, а сам зубами заскрипел: «Причастилась седни?» И только я ответить успела, как полетела головой вниз: как зверь голодный накинулся, последнее, что помню, как белье рвал, больше ничего. Очнулась, лежу на полу, растерзанная, вся загаженная, а он надо мною стоит, бесстыдный, голый. Увидал, что гляжу, и сказал со своей усмешкой подлой — знаете, наверно? — «Ну чего сомлела? не люблю спулых, скусу такого нету, все одно што в рыбе». Наклонился, пошлепал, поднял и к кровати поволок: «Ну еще разок дашь? только не спи!» А...а...а...» — застонала она, покачиваясь из стороны в сторону и обхватив руками голову, и сейчас же заговорила опять, захлебываясь и путаясь: «Кто-то одел, по лестнице свел, на улицу вывел и на извозчика посадил. Тот было поехал, а потом спрашивает, куда везти, а я ничего не могу, забыла, где живу. Остановились у фонаря. Извозчик говорит: слезай, коли так, — тут офицер подошел, что-то спрашивает, а я ничего сказать не могу. Он на меня посмотрел, потом сел рядом, и поехал извозчик. Привез меня к себе, уложил, я заснула, проспала до сумерек следующего дня, а он не тронул меня, чаем напоил, умыться подал, ванну сделал, а не тронул. А вот теперь я каждый день туда хожу, сижу на лестнице и думаю, что же делать и как дальше жить. Раньше я в бога верила, а он веру мою испакостил и убил, а бог меня не защитил. За что все это со мной было? И уехать не могу, и так жить не могу, и, кто мне помочь может, не знаю».



Медленно падали капли, пахли гиацинты и мох; резко стучала в висках кровь. Она начала плакать, сначала тихо, потом все громче, плач переходил в истерику; дверь быстро отворилась, вбежала девушка в белом. Припав на колени перед судорожно рыдавшей моей незнакомкой, она нежно, ласково шептала, прося успокоиться, потом, повернувшись к двери, позвала: «Янек!» — вошел мальчик лет двенадцати. «Проводи пани до улицы», — сказала она и, обращаясь ко мне, добавила, точно извиняясь: «Анеля останется здесь, теперь она зараз не спокоится». Мальчик вывел меня из ворот и кликнул мне извозчика.



На другой день я уехала из Петербурга, и дела мои сложились так, что следующий раз я могла приехать в него только в начале 1915 г.



Глава VI



1915 г.



Распутин о своем «преображении»



Приехав в Пет(роград) 14-го февр(аля), я в тот же вечер пошла к Р. Он жил теперь на Гороховой в доме № 64, а телефон у него по-прежнему был 646 46. Соотношение цифр во всяком случае интересное. Пройдя под темным сводом во двор, залитый асфальтом, я подошла к парадной двери трехэтажного красновато-коричневого дома, она открылась мне навстречу, и очень любезный швейцар пояснил мне, раньше моего вопроса, что Р. живет во втором этаже и дверь к нему обита малиновым сукном. Пока он снимал с меня ботики, я подозрительно посмотрела на некую личность в осеннем пальто, с поднятым воротником, сидевшую в углу за маленькой железной печкой: он был похож, с одной стороны, на обычных посетителей швейцарских, но, с другой, он излишне внимательно вглядывался в каждого входящего, так и блуждая рысьим взглядом маленьких хитрых глаз, и вслед за тем принимал глубоко равнодушный вид.



На звонок мне открыла все та же Дуняша. Раздеваясь в передней, я, сквозь открытые двери, увидала такую же приемную, как на Английском, как ее называла Дуняша: «ожидальня» — пустую комнату с редкими стульями по стене, в ней было полно самых разнообразных посетителей, начиная с генерала при всех орденах, кончая каким-то невзрачным человеком в синей чуйке, сильно напоминавшем какого-нибудь деревенского трактирщика. Как ни покажется это странным, но на распутинских приемах я видала всегда или очень высокопоставленных лиц или подозрительных темных личностей. Середина, весь трудящийся малоимущий элемент почему-то никогда не шел к Р. Напр(имер), я ни разу не видала на Гороховой ни одного рабочего или крестьянина. Очевидно, у этой части населения, невысказанно, таилась та же мысль, которую раз сказал мне один знакомый крестьянин на Охте: «Пусть лучше все пропадом пропадет, чем искать защиты и помощи у Распутина...»



Я еще не успела раздеться, как из столовой — дверь направо из передней — выскочил Р. и, радостно воскликнув — «Дусенька, а ведь это ты!» — крепко обнял. «Вот рад-то я тебе! — твердил он, целуя. — Ну дай на себя взглянуть — идем, идем! пускай ждут!» — продолжал он, подталкивая меня к маленькой двери рядом с приемной. Здесь стояла та же красная мебель, как в той комнате, где мы были с ним в последний раз на Английском, только кожа на диване вся истерлась, а спинка отломана и приставлена. «Ну садись, садись, — нудил Р., обнимая, подпихивая и напирая сзади. — Хушь разочек бы дала», — он налег на спинку дивана, и она наискось отвалилась. Вырвавшись от него, я сказала, глядя на сломанный диван: «Нехорошо, Гр. Еф., хоть бы столяра что ли позвали». Он всполошился: «Слышь, дусенька, ты думашь, что ... я дивану эту? Да она от этого самого и развалилась? — забормотал он, поднимая одной рукой тяжелую спинку и ставя ее на место. — Это все Акулина18, дуй ее горой, сестрица Сибирска, как только здесь ночует, так обязательно развалит — чистый леший. Грузнет в диване этой самой, привыкла на соломе спать — все она, я те говорю. Ну потолкуем, пчелка, как живешь?» Я села на кончик письменного стола, он весь был завален телеграммами, записками и чистыми четвертушками почтовой бумаги, на каких Р. пишет свои «пратеци».



«Григ. Еф., — сказала я. — Как же это война-то, долго ли еще она продолжится?» Р. тяжело вздохнул: «Што делать, дусенька, враги ищут, такое уж дело стряхнулось, теперь ничего не поделашь, кончать надо». — «Не надо было начинать», — вырвалось у меня. Р. сокрушенно покачал головой: «Все они тута без меня настряпали тако дело тута подошло врагам на руку. Не было бы ничего, пчелка, кабы я к тому случаю здесь был, а ведь тогды какой грех стряхнулся, когды меня та безноса-то пырнула ножом? Небось помнишь? Подлюка та эта Гусева19, штоб ей издохнуть — все от нее и пошло. Помнишь, раз было тоже начиналась хмара из-за болгарушек, наш-то хотел их защитить, а я ему тогда и сказал, царю-то: Ни, ни, не моги, в кашу не ввязывайся, на черта тебе эти болгарушки? Он послушался, а посля-то как рад был, и теперь с немцами то же было бы, кабы не эта безноса сука! Уж я молил, молил бога: Господи, не дай погибнуть от безносой: от красивой да складной и смерть принять хорошо, а от безносой стервы — тьфу (он плюнул). Телеграмтов я им сюда, царям-то, пока больной лежал, много давал, да што бумага — подтирушка, слово живо — только одно и есть. Да еще вот ежели так!» — заключил он, обхватывая меня. Я посторонилась: «Ну а что же долго ли еще воевать?» Р. покачал головой: «А Богу весть, пчелка, крепко держатся колбасники. Да. делов много эта война настряпала и, пожалуй, еще боле настряпат. Одно хорошо, винополку мы эту уничтожили. Уж я просил, просил царя — все не хотел, наконец сдался, оттого и Коковцев20 тогда полетел: нешто мыслимо слезой народной казну наливать? Русскому человеку пить не надо — он слезу свою пьет». — «Сколько народу погибло и еще погибнет на войне!» — сказала я. Р. разгорячился: «Вот то-то и оно, пчелка, не замолимый грех война эта, понимашь? все делать можно, а убивать нельзя!» — «Так надо поскорей ее кончать!» — воскликнула я. Р. сощурился: «Молчи, знай, горло нам с тобою за слова такие перервут, понимашь?» И, притягивая меня к себе на колени, он, внезапно меняя разговор, шепнул сладострастно: «Когда же ко мне ночевать, все што хоть тебе за это сделаю!» — «Помните, как вы мне обещали показать ад?» Он наклонился совсем низко: «И покажу, и покажу, спроси у франтихи21, хошь? Вот я ей ад-то казал». — «А какой же это ад вы показываете?» — спросила я, дразня. «Да ты што не веришь што ли? — закричал он, приходя в какую-то бешеную похотливую ярость. — Вот постой, доберусь я до тебя, такой ад увидишь, што на ногах не устоишь!» Его глаза, налитые кровью, сощуренные, жуткие, теряли всякое сходство с человеческими, а зубы хрустели уже совсем по-звериному. С трудом освободившись из-под его рук, я быстро отступила к двери и крикнула ему: «А что же дух?!» Р. внезапно весело захохотал: «И хитрая же ты, змеюка, пчелка! — сказал он, отдуваясь. — Ну што с тобой делать, идем чай пить!» Едва мы вошли в столовую, как зазвонил телефон, и Р. поспешил туда; вглянувшись, я увидала несколько знакомых лиц около чайного стола и между ними Люб. Вал. и Муню. Они ласково кивали мне, подзывая к себе. Я села на свободный стул рядом с Люб. Вал., около меня очутилась с другой стороны тоже старая посетительница Р. Шаповальникова, владелица одной из петербургских гимназий.



За самоваром сидела сдобная Акулина Никитишна с елейным своим взглядом и таким же голосом. Около нее сидела какая-то мне совсем незнакомая молодая дама в соболях и еще две-три незначительные женские фигуры.



От телефона доносилось обычное: «Ну здравствуй, ну чай пьем, эх, душка, время-то больно тесно. Ну, пожалуй, приезжай. Нет ближе 11-ти нельзя». Повесив трубку, Р. подошел к нам и, садясь на свое место, спросил сумрачно: «Зачем так далеко села?» — «Я с Муней поговорить хочу», — ответила я. Он нахмурился еще больше: «Неча с нею говорить, ничего от нее не услышишь путного, только и речи, што про Ольгу, смерть надоели. Ух, не люблю я, кады эта гадюка у меня в зубах вязнет!» — «Ах, Григ. Еф.! — вздохнула Люб. Вал. — Вы сами знаете, в каком тяжелом положении Ольга Влад., у нее одних долгов до 2-х тысяч, имение в опеке, родные от нее отказались, на кого же ей теперь надеяться, как не на вас. Убедите царя, чтобы он уплатил ее долги и дал ей денег на дорогу, она не может уехать так, а ей необходимо. Она очень устала!» — «Сама виновата, бешена! — сказал Р. — Кто ее неволит таку дуру смастерить, не видать бы мне ее, стерву, лопни мои глаза». — «Что же делать нам теперь, Григ. Еф.», — тихим вздохом вырвалось у Муни. Одутловатое, болезненное лицо Шаповальниковой внезапно покрылось синеватым румянцем и, комкая в руках старую облезлую котиковую муфту, она сказал робко: «Григ. Еф., я ей, может быть, отдам, а я сама как-нибудь...» Несколько секунд Р. молча глядел на нее и потом обрушился: «Да ты што, облепихи опилась што ли, ну и дура: у самой дела из рук вон плохи, а она туда же, тупорыла, суется деньги раздавать, да у тебя детей што ли нет? а чем ты их кормить-то будешь, коли с сумой пойдешь? штоб я боле дури такой от тебя не слыхал!» Шаповальникова, вся красная, молчала. «Трудно с вами, ох и трудно — дуры вы», — примирительно закончил Р., принимаясь за чай.



Дав ему допить стакан, Шаповальникова встала и за нею сидевшая около нее молодая девушка. «Нам пора, отец, помолиться бы», — робко извиняясь, сказала Шаповальникова, покрываясь пятнами от волнения. Р. проворчал что-то и, припадая в коленях, шмыгнул в спальную, мелко ступая в своих клетчатых туфлях с отворотами. Дамы пошли за ним. Муня грустно вздохнула и прошептала: «Что же теперь будет с Ольг. Влад?» Люб. Вал. тоже сокрушенно качала головой. Дама в соболях встала и, подойдя к Муне, положила ей на колени несколько сотенных бумажек, сказав поспешно: «Это для Ольг. Влад.». И не слушая благодарности Муни, простилась и вышла. Из спальной выскочил Р. как раз в тот момент, когда Муня прятала деньги в свою бисерную сумочку. «Выклянчила?! — накинулся он на нее, — у франтихи выпросила? бессовестна, бесстыдница, вот бесы-то манят, смотри, Мунька, доведешь до греха. На кой они, деньги, Ольге-то, мотовка она, подлюка, душа окаянная! не стану я за нее просить, пущай што хочет, то и делат!» Сложив на груди свои маленькие руки. Муня чуть не плача шепнула: «Григ. Еф., только один государь может помочь, попросите, пожалуйста!» — «Жулик она, бесовка, — жила бы у сестры, сатана ленточный, спостылила, глаза бы на нее не глядели. Как я теперь к нему приставать буду, он и своими-то делами вовсе расстроен, а тут я еще полезу с бесовкой этой, надоела она мне». — «Гр. Еф., ну еще в последний раз», — кротко, но настойчиво попросила Муня. Р. досадливо отмахнулся: «Што с тобою делать, ну попрошу еще раз, а только помни, боле не стану; будя! пусть не мотает, бесам того и надо!» Глаза Муни наполнились слезами и, нагнувшись, она поцеловала руку Р. «Спасибо, ах, какое спасибо!» — «Ну ладно, ну будя», — проворчал Р. и, обратившись к Акулин. Никит., сказал, зевнув: «Тюрьки бы мне, поди сготовь-ка, что-то захотелось, намешай!» Та с готовностью подняла свое рыхлое тело со стула и, переваливаясь уточкой, направилась в кухню. Гр. Еф. повернулся к Муне: «Ты, Мунька, у меня смотри, — погрозился он, — как раз в бесовки угодишь, коли суку ту слушать будешь. Прокляну тебя вот как перед Истинным. Только посмей! Ненавижу я ее, Ольгу-то!» — «За что вы ее так всегда ругаете?» — спросила я. «А как же не ругать, дусенька? — живо отозвался он. — Для че она меня богом считает? пес ее знает! Ну какой я бог? Колько раз ей говорил, нетто бог с бабой спит, нешто он тюрю хлебает?» — «А с каких же пор она вас богом считает?» — поинтересовалась я. Р. так и вскинулся: «Давно, дусенька, лихо ее возьми, да вот, постой, сейчас припомню. Постой, постой! А я и вправду в тот раз преобразился, вот лопни мои глаза! понимать, дух на меня накатил, и заговорил я тогды ух как! Да вот Акулина тогда с нами во дворце была, должна упомнить, как дело-то было, вот она!» — живо обратился он к входившей Акул. Ник., вносившей обычную полоскательницу, на этот раз в ней была тюря: квас, хрен и квашеная капуста. Поставив чашку перед Р. и положив около несколько деревянных ложек, она прошла на свое место и, подняв медоточивые свои взоры вверх, заговорила своим поющим говорком: «Это ты о том что ли, как тогда во дворце ты преобразился, отец? Как не помнить, точно вчерась все было: нити тогды от тебя во все стороны пошли, весь светом ты залился, а воздух вокруг так и заходил, так и заходил и все волнами, такое духовное осияние вокруг тебя разлилось. На завтраке мы тагды были у царицы, и ты про эту самую Альфу и Онегу говорить зачал!» — «Во, во, само оно, — быстро проглатывая ложку тюри, перебил ее Р. — Из Покалипса я тагда говорить зачал, понимать? Аз есмь Альфа и Омега — звезда вечерняя и утренняя, тут меня вдруг что-то расперло точно паром обдало — вот как с морозу в избу войдешь. Накатило на меня, и заговорил я духом и сам не помню, што и говорил-то, словно как тогды голопупым по селу бегал и к покаянию звал. А тут Ольга как вдруг завопит: «Бог! бог сошел на землю!» — так под стол и покатилась, вот с той самой поры и повредилась, уж это как есть, а теперь хушь голову ей продолби, не выбьешь из нее, што я бог, бодай ее бык!» — «А почему бы, вместо чем ее ругать, вам бы не сказать ей серьезно, что вы не бог и что вы не хотите, чтобы она вас так называла?» — спросила я. Р. снисходительно улыбнулся: «Пчелка ты милая моя, да нешто с ей, дурой ленточной, говорить можно? Не токмо што говорил: боем вбивал в ее башку бешену: какой я мол бог — только-только што печи на ей не было. Да нешто ты Ольгу не знашь, што она себе под повойник раз вбила, того зубилом не вышибешь. Уперлась, как козел в забор рогами, и ни с места. Ты, говорит, таишь, Христос таил и ты таишь. А ты бог и преобразился, вот и поговори с нею!» — «Да вы-то сами разве верите в то, что «преобразились»?» — воскликнула я. Р. немного помолчал, потом взглянул на меня растерянным беспомощным взглядом, который бывает у него очень редко: «Што же я могу сделать, коли все они, и царица, и Ольга одно заладили: преобразился да преобразился, а може я и вправду преобразился?» И сейчас же меняя тон, сунул мне в руку деревянную ложку и, весело подмигнув, указал на тюрю: «Ух и ловко же дерет, так глотку и начистит!» — «Нет, не хочу!» — отказалась я от тюри. Он поморщился: «Эка кака несговорчива», — и сунул ложки Муне и Люб. Вал. Последняя вздохнула, видимо, обеспокоенная. «Ох не знаю, Гр. Еф., — сказала она, доставая осторожно из чашки плавающую капусту. — Как бы мне не было плохо, прошлый раз я совсем захворала!» — «Мамочка, что ты говоришь, господи!» — почти со страхом шепнула Муня, испугавшись, что Люб. Вал. осмелилась выразить сомнение, как бы не стало ей худо от распутинской «освященной» его ложкой тюри. «Ну, ну буду есть!» — покорно согласилась Люб. Вал. и стала есть тюрю.



Я встала и начала прощаться. Р. поспешно вскочил: «Идем ко мне в хату, пчелка, посиди со мною, хушь маленько потолкуем. Эка ты торопыга, и куда тебя все носит?» Взяв меня за руку, он прошел со мною в соседнюю со столовой свою спальную, плотно прикрыв за собою дверь. Здесь была такая же неуютная пустота, как и в других комнатах, хотя всюду и стоят самые необходимые вещи, но и здесь так же, как в квартире на Английском, казалось, что в комнатах пусто, вероятно, потому, что нигде не видно мелких вещей домашнего обихода, ничего, что бы указывало на интимную жизнь и привычки обитателей. Кровать, застланная тем же шелковым лоскутчатым одеялом и горой подушек в несвежих цветных наволочках, стояла у левой стены, рядом прелестный ореховый дамский туалет с большим зеркалом. На стене висела шуба и ватное пальто Р., а внизу под ними боты и палка с набалдашником. «Зачем вам туалет, Гр. Еф.?» — спросила я. Р. отмахнулся: «Да это нешто мой? дочки Вари он, некуда ей было поставить, вот ко мне и втискала, ну иди сюда, иди, — хлопал он ладонью по кровати. — Сядь потолкуем». Подходя к кровати, я увидала на столике в изголовье большую корзину ландышей, а рядом большой кабинетный портрет царицы в профиль с низкой прической, в углу ее рукой написано: «Александра». Заметив мой взгляд, Р., равнодушно почесывая под мышками, сказал: «Это царица прислала!» — «Очень красивые», — любуясь цветами, заметила я. Поглядев на цветы, Р. равнодушно зевнул: «На што они зимою. Это хорошо, когда они в лесу по весне цветут, дух-то какой от них, пчелка, благодать-то какая, лесная! А зимой отрада одна вот тута», — и он расположился тискать. «Неужели вам все это не надоело, Гр. Еф.?» — спросила я. «А чему тут надоесть-то? — отозвался он. — Ты думашь може: я так со всеми и живу, кои ко мне ходят? Да вот. хошь знать: с осени не боле четырнадцати баб было, которых... А зря-то можно што хошь наболтать, вон которые ерники брешут, што я и с царицей живу, а того, леший, идолы, не знают, што ласки-то много поболе этого есть (он сделал жест). Да ты сама хошь поразмысли про царицу? коли хотя видал я ее одну-то? Дети тут, а то Аннушка, а то няньки, и того ли она у меня ищет? На черта ей мой ..., она этого добра сколько хочет может взять. А вот не верит она им, золотопупым, а мне верит и ласку мою любит. Эти, лешие, норовят только кус урвать и все им, прости господи, мало и все врут, наредь слова правды от них услышишь, а я всю правду всегда говорю. Поглядела бы ты на ихне житье, хоша и царей, ни в жисть так ту бы жить не стал! Один он и она одна, и никому веры дать нельзя, и всяк продать готов, а я поласкаю ее, утешу, и спокоится она. Ласка моя непокупана? Ласку мою ни с чьей не сменишь, такой они не знали и боле не увидят, понимашь, душка?» — «Ну а Лохтину как вы ласкали?» — спросила я. Р. даже весь затрясся от ярости: «Ах дуй ее горой, подлюку, как она мне за всю мою любовь отплатила, сука проклята! От себя это она с ума сошла, не моя вина, коли ласку мою не разобрала она. Хошь покажу тебе как ни то, как я Ольгу ласкал, помни всегда, — продолжал он, наседая все ближе, — через тело дух познается. Это ничего, коли поблудить маленько, надо только, чтобы тебя грех не мучил, штоб ты о грехе не думал и от добрых дел не отвращался. Вот, понимашь, как надо: согрешил и забыл, а ежели я, скажем, согрешу с тобой, а посля ни о чем, окромя твоей... думать не смогу — вот то грех будет нераскаянный». — «Значит, делать можно все, а только не думать?» — сказала я. «Во, во, пчелка, мысли-то святы должны быть, через то я и тебя святою сделаю. А посля в церкву пойдем, помолимся рядышком, и тогда грех забудешь, а радость узнаешь». — «Но если все-таки считать это грехом, зачем делать?» — спросила я. Р. зажмурился: «Да ведь покаяние-то, молитва-то — они без греха не даются, — заговорил он быстро. — Мысли-то святы как сделать без греха. не будут они святы!» — «А у вас святы?» — «Ну да, святой я, — просто сказал Р. и, наклонившись близко, заглянул в глаза. — Согрешить надо! без этого не наешь». Все ниже склоняясь, он налегал грудью, комкая тело и вывертывая руки, Р. дошел до бешенства. Мне всегда кажется, что в такие минуты он кроме этого дикого вожделения не может чувствовать ничего и его можно колоть, резать, он даже не заметит. Раз я воткнула ему в ладонь толстую иглу и, вытащив, заметила, что кровь не пошла, а он даже не почувствовал. Так было и на этот раз. Озверелое лицо надвинулось, оно стало какое-то плоское, мокрые волосы, точно шерсть, космами облепили его, и глаза, узкие, горящие, казались через них стеклянными. Молча отбиваясь, я решила наконец прибегнуть к приему самозащиты и, вырвавшись, отступила к стене, думая, что он кинется опять. Но он, шатаясь, медленно шагнул ко мне и, прохрипев: идем помолимся! — хватил за плечо, поволок к окну, на котором стояла икона Семена Верхотурского, и, сунув в руки лиловые бархатные четки, кинул на колени, а сам, рухнув сзади, стал бить земные поклоны, сначала молча, потом приговаривая: «Препод(обный) Семен Верхотур(ский), помилуй меня грешного! — через несколько минут он глухо спросил, — как тебя зовут?» — и, когда я ответила, опять стал отбивать поклоны, поминая вперемежку себя и меня. Повторив это раз пять — десять, он встал и повернулся ко мне, он был бледен, пот ручьями лился по его лицу, но дышал он совершенно покойно и глаза смотрели тихо и ласково — глаза серого сибирского странника. Взяв мою руку, он провел ею по себе: «Вота, пчелка, понимать, што значит дух-то? дай поцелую», — и он поцеловал бесстрастным монашеским ликованьем.



Идя домой, я думала, а что если это и была та ласка, о которой он говорил: «Я только вполовину и для духа», — и которой он ласкал Лохтину? Ведь не все же относились равнодушно к нему? наверно, его неудержимая чувственность, его больное сладострастие действовали на женщин. А, если он с Лохтиной и поступал так: доведя ее до исступления, ставил на молитву? А может быть, и царицу так же? Я вспомнила жадную ненасытную страсть, прорывавшуюся во всех исступленных ласках Лохтиной — такою может быть только всегда подогреваемая и никогда не удовлетворяемая страсть. Но узнать это никогда не узнаешь наверно, а догадок и предположений можно создать тысячи. Во всяком случае, так просто все, что касается нелепого, кошмарного влияния Р. на Вырубову и царицу, в руках которых, в сущности говоря, сосредоточено правление, объяснено быть не может, и к каким хитростям, к каким чудовищным уверткам прибегает он — это, может быть, узнается много позже, когда никого из них не будет в живых.



Глава VII



1915 г.



Старческое «окормление»*



На этот раз народу у Р. не было. За столом у кипящего самовара, который, кажется, вообще не сходит со стола Р., сидела размякшая Акулина Никитишна в своем сером платье сестры милосердия: она работает в царском госпитале, а рядом с нею приютилась Муня, с кротким обожанием смотревшая на Р., притиснувшего меня в угол дивана. Позвонили. Муня пошла отворять. «Кто пришел?» — спросила я Р. Он досадливо поморщился: «Душка, знамо, лопни ее глаза». — «Ну не очень-то вы любезны, Гр. Еф.», — засмеялась я. «Ну ее на ..., — заявил Р. — Одолели!»



В столовую вошла Муня и две дамы. Одна из них прелестная блондинка, тоненькая, как танагрская статуэтка, с нежным светлым лицом и большими голубыми глазами. В своем светло-сером костюме с шиншиля и такой же шляпе она походила на портрет Генсборо22. Что-то знакомое мелькнуло мне в ее лице, и я вспомнила, что в прошлом году встречала ее не раз: это была Ал. Ал. Пистелькорс — Сана, как ее звали домашние — сестра Вырубовой, жена камер-юнкера Пистелькорса — сына от первого брака Ольги Валериан. Пистелькорс, сестры Любови Валер. Головиной, бывшей теперь замужем за в(еликим) к(нязем) Павлом Александ. под именем кн(ягини) Палей.



Протянув свои маленькие руки, все унизанные кольцами, и звеня бульками браслета, Пист. повисла на шее Р., твердя своим певучим ласковым голосом: «Отец, отец, дорогой отец!» — потом, отстранясь немного, поманила свою спутницу — угловатую переспелую девицу, с ртом как у акулы и костлявыми руками: «Вот, отец, привезла тебе девочку (это звучало очень смешно, когда звенящая пушистая крошка Пист., действительно казавшаяся девочкой, называла так особу, годившуюся ей только в старые тетки). Теперь она вполне на моей ответственности, отец! — нежно пела Пист., склоняя на плечо довольно мычавшего что-то Р. голову. — Ты не поверишь, как я над ней дрожу, отпускаю ее по вечерам не иначе как в карете, а днем все время беру с собою. Обещала ее жениху хранить ее и храню». Я не позавидовала жениху.



Неизменная Дуня, в своей обычной зеленой кофте и белом платочке, внесла большую корзину ландышей. «Вот тебе цветочков, отец!» — ласкаясь, проворковала Пист., целуя Р., потом попросила его благословения, и все сели к столу. Я подошла к Муне, а около Р. с обеих сторон уселись Пист. и ее спутница — места почетные, но не очень приятные: любимая манера Р., съехав вниз на своем стуле, класть локти на живот своей соседки, иногда придавливая его и поскрипывая зубами, так и теперь он расположился на животе Пист., пренебрегши тощими прелестями ее спутницы. Началась обычная духовная беседа. Любопытное зрелище представляет Р. за чайным столом (кстати не лишнее будет заметить, что чайная беседа является любимейшим видом хлыстовских собраний, у которых без чая не обходится ни одно радение). Сидя во главе стола, окруженный восторженно ловящими каждое его слово поклонницами, Р., чавкая, невнятно роняет перлы своих духовных наставлений, в которых по большей части ничего нельзя разобрать. Обыкновенно это фразы из писания, не связанные друг с другом, и в них вставлены его собственные размышления вроде: «солнце-то, вот оно светит, ну и радость, а кто многомнитель, тот себе враг» — «в жизни греха рай, а нет той мочи погрешить, тому нудно», или: «кто миром облепит дорожку, затемнит, а враги доспевают и казнят» и тому подобные, мало связные и понятные рассуждения, но княгини и графини с жадностью ловят эти перлы сибирской облепихи и, томно вздыхая, переглядываются, с довольным и важным видом участвуя в духовной беседе.



«Ах, отец, — заговорила Пист., склоняясь к пощипывающему и подтискивающему ее Р. — Ах, отец, ты не поверишь, до чего я рада теперь, когда мы с нею, — она кивнула в сторону девицы, — только теперь я поняла, что значит совместная молитва, а дети как ее полюбили! Я так была одинока, с тех пор как Бодя на войне, всякий покой потеряла. Мы с нею целый день вместе, а вечером крестим друг друга». — «Во, во, хорошо так, да, понимать? — невнятно отозвался Р., прожевывая баранку, — вот я и говорю, любовь-то хорошо, жить хошь в духовной, хошь в плотской, вот тута, — он нажал ей локтем на живот, — а которы говорят грех, те сами блудят, грех-то как на его глядеть: может он и очисточка, а смирение и кротость к покою ведут, а покой к Богу, понимать?» Окончив этим своим обычным «понимать?» поучение, такое же неясное и мало-понятное, как все остальные, он прищурил глаза, спрятав в них того лукавого, который ехидно посматривает из них. «Ах, отец, отец, святые твои слова!» — покорно вздохнула Пист., а Муня, сложив на коленях свои худенькие ручки, в каком-то экстазе молча глядела на Р. Взяв из сахарницы горсть сахару, Р. протянул руку — мгновенно все чашки подвинулись к нему, и он стал оделять сахаром почитательниц. По долгому наблюдению во время моих частых посещений Р., я скажу, что, очевидно, этот сахар имел какое-то тайное символическое значение — слишком уже стремились все получить хотя один лишний кусочек в пододвинутую чашку и пили этот переслащенный чай, замирая от наслаждения. Я спросила как-то раз Муню, зачем все так кидаются на сахар из рук Р., но она сказала туманно, что вообще все ценно, что исходит от Гр. Еф. На этот раз больше половины всего сахара попала в чашку Саны Пист., и я, не преувеличивая, скажу, что она выпила свою чашку кусками с шестью, то и больше сахара.



Григорий Распутин в кругу почитателей. Середина 1910-х гг.



Опять позвонили, пришла кн. Шаховская — высокая, довольно полная, брюнетка с медлительными движениями, ленивыми и манящими. Она была в платье сестры милосердия, работая в госпитале Царск(ого) Села. «Не сердись, что я опоздала, отец, — начала она с еще с порога. — Только что собралась уходить — пришла Царица и задержала». — «Ну знаю, знаю, без тебя, всегда отговорки найдутся, — недовольно забормотал Р. — Сознавайся лучше, какой такой ёрник сманил? у кого ночевала?» Шаховская, придвинув стул, села сбоку, между Р. и спутницей Пист. При последних его словах она весело рассмеялась: «Да что ты, Отец, Бог с тобой, до того ли мне: целую ночь не спала, два тяжелых там у нас, так устала, только и думаю, как бы поспать, а к тебе, видишь, приехала». — «Ну смотри-ка у меня, — сказал Р., упираясь локтем ей в живот. — Знашь, кака сладка, ух ты моя лакомка, — он гладил ее по груди, залезая за воротник. — Да ты кака-то колюча стала, все от меня отгребаешься, тоже почитай как пчелка, — он кивнул в мою сторону, — така супротивна, раскалит и уйдет, — и, сжимая ее колено, он добавил, щурясь, — так ты уж по ейному не делай, а то вы мой дух-то весь съедите, когда сказал раз — приезжай, то значит приезжай — понимашь? от юности моей мнози борят мя страсти, так оно и есть, глыбоко купаться надо, чем глыбже нырнешь — тем к Богу ближе. А знашь, для чего сердце-то человеческо есть? и где дух, понимашь? ты думашь, он здеся? — он указал на сердце, — а он вовсе здеся, — Р. быстро и незаметно поднял и опустил подол ее платья. — Понимашь? Ох трудно с вами!.. Смотри ты у меня, святоша, — он погрозился, — а то вот как перед истинным задушу, вот те крест!» — «Я сейчас домой поеду, — кладя голову на плечо Р., сказала, ласкаясь, Шаховская, — ванну возьму и спать, или нет, вот лучше как я сделаю: отдохну после ванны и приеду к тебе, поговорить надо по душе, а вечером спать, спать... весь день завтра я свободна и буду спать». — «Нет, дусенька, не так, — проглатывая сухарь и поглаживая ее по животу, сказал Р. — На кой тебе ... (он удержался) — ванна? коли хошь спать — ступай — спи, а мне звони опосля, хошь?» — он, прищурясь, низко наклонился к ней. «Ах нет, не выйдет, отец, — вздохнула Шаховская, совсем по-кошачьи жмурясь и потягиваясь, — опять не высплюсь!» Внимательно в нее вглядевшись, Р. сказал медленно: «Ну как хошь!» — и стал пить чай, дуя на блюдечко. «Отец, ну не сердись, давай помиримся, отец? — умильно просила Шаховская, подставляя лицо для поцелуя. — Ты ведь знаешь, отец!» — «Ну, ну, лакомка, — благодушно отозвался Р., тиская ее грудь. — Захотела». Пист. встала: «Отец, мне пора, пройдем к тебе, поговорить надо, отец!» — «Ну ладно, ладно! — отозвался Р., идя за ней и похватывая ее сзади, — а она... — указал он на спутницу Пист., — пущай ждет, — та скромно потупила свои мышиные глазки. «Про мужа не хнычь... — скрываясь в спальной, говорил Р., — придет он, я говорю, понимашь?»



Дверь осталась неплотно прикрытой. Мы с Муней пересели от стола на диван, стоявший у стены. Шаховская вполголоса говорила о лазарете с Акул. Никит., спутница же Саны Пист. с едва скрываемым нездоровым любопытством прислушивалась к каждому звуку, доносившемуся из спальной. Там Пист. все время как-то странно смеялась, как смеются от спазм щекотки. Муня, повернувшись ко мне, спросила, надолго ли я в Пет(роград). Я ответила, что сама еще не решила, а из спальной слышалось волнующее, замирающее: «Ах, отец, ах», — не то вздох, не то стон и какой-то скрип. Щеки кн. Шаховской покрылись ярким румянцем, а «девочка» судорожно облизывала потемневшие губы, но внешне все оставалось так же, как и всегда: продолжался незначительный разговор, пыхтела за самоваром Акул. Ник.; бесшумно двигаясь, прибирала посуду Дуня. Это всегда меня удивляет в странном обиходе Р.: почему же все делают вид, что они или ничего не замечают, или ничего не понимают. Почему здесь можно уйти в спальную и, даже не потрудившись прикрыть дверь как следует. вести себя там так, как вообще при лишних свидетелях не полагается. Почему здесь все можно и ничего не стыдно? А попробуйте где-нибудь в другом месте просто сделать вольное замечание. Как лицемерно всполошатся и ужаснутся все эти томные княгини и графини. Или здесь все по-иному? Конечно, нигде не увидишь того, что здесь в этой пустой столовой, где на большом столе, покрытом ослепительной скатертью, лежат рядом обкусанные огурцы и дивные персики, в полоскательной чашке уха и рядом восхитительный торт в кружевах, бесценные хрустальные вазы и ножи и вилки с поломанными черенками. Где рядом с грубыми чалдонками сидят изнеженные аристократки и, замирая, ждут очереди попасть в неуютную комнату с бестолково расставленной мебелью, ждут ласк грязноватого пожилого мужика, сменившего страннический армяк на шелковую рубаху и полосатые брюки на вздержку без нижнего белья, чтобы не мешало: «На ... они, исподники-то, только путаться с ими...» И главное интересно то, что они действительно ждут покорно очереди, не сердясь и не ревнуя... Зазвонил телефон, Гр. Еф. выскочил потный и взъерошенный, подбежал к телеф(ону), и послышалось обычное: «Ну здравствуй, ну гости у меня, ну чай пьем, матору пришлешь? а почто? Ехать в Царско? ну что? захворала? ну помолюсь, ладно, ладно! Ну как хошь! Эх, Аннушка, твои штуки, знаю, знаю, до всего доспеваешь! Ну Христос с тобою», — он повесил трубку. Из спальной вышла Пист. Нежное лицо ее слегка порозовело, а глаза стали влажны; смеясь нервным радостным смехом, подошла она к костлявой своей спутнице и, обняв ее, сказала: «Ну едем, сейчас едем, девочка!» Та, вся приникнув к ней, каким-то ненасытным взглядом смотрела ей в глаза. Отойдя от телефона, Р., поглаживая себя под мышками, сказал, глядя в мою сторону: «Ну, верно, не придется нам побеседовать с тобою; вот я тебе скажу, духом до всего доспеешь, а только про грех не думай. Тело-то оно, так глядишь, пустышка, все одно сгниет, а дух-то без него тоже не поймашь, вота тайна! От Бога-то не отклоняйся, с ним надо!» — «Да, да с тобою, отец, только с тобою и молитва, — нежно заворковала Пист., сжимая и целуя руки Р. — Отец, отец, дорогой отец, ах, без тебя мы не знали молитвы!» — «Вот и ладно, говорю, выходит это ладно», — поддакивал Р., по своему обыкновению как-то весь подплясывая и подпрыгивая.



Кн. Шаховская, все время не сводившая глаз с Р., повернулась к стоявшей у стены Дуняше: «Почему это, милая, вы не смотрите за тем, что надето на отце? Если ему не подать, он в одной и той же рубашечке будет хоть год ходить, а эту, что на нем, давно пора отдать нищему. Что за бездарная идея этот бутылочный цвет! и не идет он ему совсем! Где красненькая, которую я на той неделе привезла?» Дуняша замялась: «Отдали ее Гр. Еф., ходит тут один нищенка, так вот ему». — «Почему же не бутылочную?» — возмутилась Шаховская. «А уж больно от души подарена была рубаха-то эта, — сказал, зевая, Р., — бедна девка дала, а хороша, подлюга, ух кака душка!» — «А мою рубашечку отец пять дней носил, — прильнув к нему, протянула Пист. шаловливо. — Ну ухожу, ухожу, надо непременно еще к бабушке* заехать, ах, отец, от тебя никак не уйдешь, ты нам новый мир открыл, без тебя жизнь была так пуста, а теперь ты явился и все совсем стало другое». И, повиснув у него на шее, она щебетала звонко свое: «Ах отец, отец!» — блестели глаза, зубы, кольца, звенели бульки браслета. Р., довольный, урчал что-то мало понятное. «Я тоже пойду», — сказала Муня, вздохнув. Оторвавшись наконец от Р., Пист. вышла с Муней и своей спутницей. Остались мы с Шаховской. Подойдя ко мне, Р. обнял за плечи и сказал быстро: «А ты, пчелка, не уходи, скоро Аннушка приедет на маторе, увезет меня в Царско, а пока мы с тобой потолкуем». — «Отец, я ухожу», — нетерпеливо окликнула его Шаховская, но он продолжал не обращать на нее никакого внимания. «Ну прощай, отец!» — настойчиво позвала Шаховская. Р. нетерпеливо отмахнулся: «Ну, ладно, ну уходи!» Ничего не ответив ему на его последние слова, Шаховская вышла в переднюю, захлопнув дверь. Я вышла за ней. Накинув наскоро шубу, она открывала дверь на лестницу. «Ну прощай, душка!» — крикнул ей вслед Р. Не отвечая ни слова, она с такой силой захлопнула входную дверь, что стекла задрожали. «Ну и злая, — простодушно заметил Р., помогая мне одеться. — Эка бешена!» — «А за что она так рассердилась?» — спросила я. Он засмеялся, сощурясь: «Ревнива больно, вроде Ольги. Таких только две у меня, а то все спокойнии». Выйдя от него, я пошла пешком и думала: «Вот значит и ревность есть, но только почему же у двух, а не у всех?»



Глава VIII



1915 г.



Распутин о назначении Питирима



Когда я пришла около часа дня на Гороховую, то из передней услышала громкие голоса в столовой и пьяненький хохот. Я было подумала уйти, но в переднюю выскочил Р., красный и веселый, в нарядной лиловой рубахе, и с криком: «Дусенька вота ко времю-то попала», — потащил меня в столовую. Здесь за столом сидело четверо — видный монах с сияющим крестом на клобуке маленький попик в шелковой зеленой рясе, какой-то господин восточного типа и болезненный юноша, кажется, Осипенко, секретарь Питирима23, тогда еще не назначенного Петербургским митрополитом, но о близком назначении которого все говорили. Компания была более или менее пьяна, а на столе стояла целая батарея бутылок, огромное блюдо осетрины, два-три торта, масса беспорядочно открытых и кое-как наваленных коробок с консервами, тут же лежали ломти черного хлеба, соленые огурцы, горка белого хлеба и пирожков прямо на скатерти. «Вот привел вам душку», — сказал Р., усаживая меня около себя во главе стола спиною к окну, как он сидел всегда. Подставив рюмку пожилом господину, сидевшему право от него, он крикнул: «А ну-ка, князенька, наливай Пей, дусенька, — подставил он мне рюмку мадеры. — Это мне Ванька привез», — он указал на молодого человека. «Я не хочу, Григ. Еф.», — отказалась я. «Отчего не выпить, барышня, — заговорил вдруг заплетающимся голосом монах. — Сие есть отнюдь не богопротивное действие, ибо даже освещено отцом нашим равноапостольным князем Владимиром, сказавшим великую истину: пити есть веселие Руси и не можем мы без этого быти». — «Верно, Владыка, верно, — поддержал тот, кого Р. называл «князенька», вероятно, это был Андроников24, которого я не встречала как-то раньше, а Р. вообще никого не называл почти по имени. — Мы без вина, — продолжал он, — как рыба без воды». — «Дело говоришь, князь, дело, — забормотал Р., потягивая мадеру. — Пей, грех не страшен: через грех душа очищается. А после угоднички отмолят нас!» — «Только им и дело, что ваши грехи отмаливать», — сказала я. Р. ударил кулаком по столу так. что все чашки подпрыгнули: «Отмолят, я говорю отмолят, ваши не захотят, мой сибирский отмолит. У меня теперь свой есть!» — «Воистину твой, батюшка Григорий Ефим., — заикаясь, заговорил совсем пьяненький попик. — Уж так ты нас своих земляков обеспечил, дай тебе Боже многие лета здравствовать — открыл нам источник благо, теперь, с той поры как мощи святителя Иоанна Тобольского у нас открыты, ежечасно к нам текут приношения и нам малость сирым и убогим от щедрот перепадает». — «Врешь, поп! — закричал Р., — какая там малость, мощам деньги не нужны, все в ваш карман течет. Небось домишко выстроил да и дочерям на приданое кое-что отложил. А все через мово угодничка, ноги мои вы мыть должны и воду пить, вот что!» — «И выпьем, и выпьем», — икая, твердил все более хмелевший попик. «Я Самарину25 так и сказал, — горячился Р., — хошь разорвись, лопни глаза твои завидущие, а мово угодника не трожь. Ну и что же, по-моему все выходит, не сегодня завтра Самарину тю, тю, а там найдем себе друга и защитника кого поставить! так ли я говорю», — и Р. опять ударил кулаком. «Так, так, Григор. Еф., ваши слова всегда мудры и справедливы», — сказал князь, подливая всем мадеры. «Они, брат, думали, Синод-то, что им меня удастся провести, — хвастал Р. — Ан нет, думали, запретим, мол, не утвердим открытие и все отменят. А мы с Варнавкой26 сами их провели — царь-то нам разрешение прислал, а потом ему назад-то спятиться и нельзя. Тут Самарин уж юлил, юлил вокруг него, просил отменить разрешение, по-ихнему поступить, по Синоду, а царь уперся на своем. Что, мол, сказал раз-то, и ладно, царь я или нет?» — «А какой это святой Иоанн Тобольский?» — полюбопытствовала я. Р. живо ко мне повернулся: «А это мы с Варнавкой епископом доспели себе в Сибири мощи. Обидно нам показалось, что в Рассеи мощами хоша пруд пруди, а у нас ни ... одних нет. Како может быть православие без мощей». — «Какое там без мощей благолепие», — бормотал попик икая. А князь все подливал и подливал, компания становилась развязней. Пора было уходить, и как ни жалко показалось мне не услыхать больше подробностей об этом диковинном открытии, надо было бежать вовремя. Я встала: «Мне пора, Григ. Еф.», — он вцепился в меня. «И не выдумывай, и не бормочи зря, пчелка, ни в жисть не пущу». Но я пошла к двери, таща его за собою: «Пустите, Григ. Еф., все равно уйду!» — «Ах ты супротивная, — сказал он недовольно, отступая от меня, — и чего тебе не сидится на месте, чисто ветром тебя перегоняет». — «Ничего не поделаешь, надо идти», — и я открыла дверь в переднюю. «Вот что, душка, — заговорил Р., удерживая меня, — знашь что, приезжай ко мне седни в пять часов, поедем с тобою поплясать». — «А куда?» — спросила я. Он успокоительно кивнул головой: «В верно место, не в трахтир, к друзьям тут одним». — «Ну хорошо», — согласилась я, очень уж было мне интересно посмотреть его знаменитую пляску, я о ней только слышала, но до этого случая видеть ее мне не приходилось... Когда я приехала к пяти часам, то застала Р. в приемной, окруженного четырьмя мужчинами и одной дамой. Все были не то евреи, не то армяне и крайне подозрительного вида. У двери стояла бледненькая барышня в легонькой кофточке.



Окружавшая Р. публика галдела на ломаном русском языке, о каких-то концессиях или кондициях, слышались имена господина Мануса и господина Рубинштейна27, причем Р. умоляли сделать на кого-то нажим, чтобы концессия осталась за ними. Р. отмахивался и палкой, и руками и бормотал свое обычное: «Ну ладно, ну сделам, ну на утрие приходи, ну тесно больно время-то!» Увидав меня, он обрадованно побежал мне навстречу: «Ах, ты моя дусенька, ну спасибо, пчелка, что не обманула». Взяв меня под руку, он потянул к выходу и задержался около бледной барышни: «А ты, душка, почто ко мне, тесно время-то больно». Она подняла на Р. хорошие темные глаза, полные слез: «Григ. Ефим., я — вот письмо, мама там заболела, а я, а у меня — мне так стыдно...» — она совсем смешалась и только сдерживала рыдания. Р. всполошился — бросив палку, он обнял ее за плечи и заглянул в лицо: «Ах ты душка, ну ничего, не горюй, мать-то, говорю, велико дело мать, только не помрет твоя мать, поправится, да поезжай ты к ней, — вдруг обрадовался он, — постой, я те сейчас отщелкаю». Распахнув шубу, он достал торопливо из кармана металлическую машинку, какие делали для трех серебряных монет 10, 15 и 20 коп. «Вот видишь, — продолжал он, показывая машинку. — Мне Аннушка вчера дала, теперь золотых-то нету, спрятались, ну я те нащелкаю, давай руку». И в протянутую руку девушки он скинул три пятирублевых золотых. «Григ. Еф., что вы, не надо, Григ. Еф.», — смущенно отказывалась барышня, но развеселившийся Р. достал из кармана еще бумажную десятку и пятерку и, сунув все это ей в руки, он, не слушая благодарности, схватил поднятую кем-то из мужчин палку, опять взял меня под руку и чуть не бегом побежал вниз по лестнице. Мы вышли на улицу, у ворот пыхтел автомобиль защитного цвета с шофером-солдатом. Увидав Р., он сделал под козырек. Р. в ответ помахал палкой и живо ступил на подножку, таща меня за собой. Сопровождавшая его компания засуетилась, подсаживая его под руки: «Григ. Еф., так вы не забудьте, Григ. Еф., так вы, пожалуйста, устройте!» — в один голос льстиво умоляли они. «Ну ладно, ну будет, только у меня смотрите!» — погрозил Р. палкой. «Да мы, Григ. Еф., все, все готовы, да помилуйте!» — завопили они, дама молчала, ее цыганские глаза из-под черной шапочки с ярко-красным пером упорно и сердито-заманчиво глядели на Р., но он не смотрел в ее сторону. Автомобиль отъехал, напутствуемый пожеланиями. Р. уселся, развалясь на глубоком сиденье и засунув руку в мою муфту. «Вот не люблю я ее, — сказал он внезапно, — губернаторшу, не лежит моя душа к ней, а лезет-то как! во только не нужна она мне, нет в ней ласки, не верю ей!» — «Кто она такая?» — спросила я, он поморщился: «Насчет поставок там разных на армию, офицерша одна, да ведь ты знаешь, пчелка, фамилий-то я не упомню, на што, вон тебя люблю, второй год тебя знаю, а как зовут не упомню».



На углу Невского автомобиль попал в затор и, притиснутый к самому тротуару, остановился у фонаря. Проходившая публика задерживалась, с любопытством глядя на нас. Р. был, очевидно, узнан, и до нас стали доноситься нелестные замечания. Р. нахмурился и засопел, но, к счастью, автомобиль тронулся. Проехали Невский, промчались по набережной и по льду переехали Неву. Р. философствовал: «Ловко можно искупаться, если вся эта штука под лед-то ахнет». — «Нет, уже, пожалуй, это не купанье будет, а похуже, — засмеялась я. — Утонем, а вы не боитесь?» — «Чего бояться-то? — заметил он благодушно, поглаживая мою руку. — В радости, пчелка, и умирать радость, не так ли?»



Мы подъехали к мрачному дому по Большому Проспекту. «Вот должно здеся, — сказал Р., вылезая из автомобиля. — А ну спроси-ка у швейцара, дусенька, тут ли живут Соловьевы?» — взяв меня под руку, он вошел со мной в парадное. Я удивленно посмотрела на Р.: «Как же так, Григ. Еф., вы говорили, что это ваши друзья, а даже точно не знаете, где они живут?» Он взглянул на меня растерянно, а этом взгляде — он у него бывает очень редко — есть что-то трогательное, почти детское: «Забываю я все, — сказал он, точно извиняясь, — делов-то путы, ну всего и не припомню». Швейцар с невыразимой угодливостью кинулся нас провожать и сам позвонил у двери второго этажа, дощечки на ней не было. Дверь открыла толстенькая пузатая женщина, совсем коротенькая. С восторженным криком: «Отец, отец! дорогой отец!» — на бросилась обнимать Р. По короткости своей она обхватила его талию и целовала в живот, громко чмокая.



В переднюю вышел высокий костлявый человек в синих очках и распахнул обе половинки двери в комнаты, стало светло, и я разглядела его получше. Это был длинноногий субъект в несвежем костюме, худой, с сизым небритым подбородком и в синих очках. Помогая Р. раздеться, он тоже припал к нему, подобострастно целуя в плечо, и в каких-то чересчур вычурных цветистых выражениях стал благодарить за благодатное посещение. Маленькая женщина вертелась вокруг Р., подскакивая как испорченный волчок, и стонала восторженно: «Как ты нас осчастливил, отец, отец дорогой, ну идем скорее, скорее!» Мы вошли в столовую, служившую одновременно и гостиной, у левой (стены) стоял обильно накрытый стол, у правой — мягкая мебель, покрытая безвкусным красным плюшем. Весь передний угол был закрыт божницей с большими новыми ярко блестевшими иконами в топорных базарных ризах, перед ними горело несколько лампадок. На креслах сидели двое молодых людей неопределенного положения, почтительно вставших при виде Р.



Взглянув на меня, хозяйка лукаво подмигнула Р.: «А что, отец, сменил видно душку-то?» Р., весело посмеиваясь, повел меня к столу, поясняя: «Та сама по себе, а эта сама по себе, хороша ягодка!» Мы сели. Из переднего угла кто-то пропел: «Спаси Христос!» Полусидя на коленках высокий старичок в монашеском полукафтанье и знаком союза Рус(ского) Нар(ода) на груди, перед ним грудка разноцветных шерстяных клубочков. «А, Вася, — благодушно отозвался Р. — Как живешь, Вась?» Не отвечая ничего, тот, припав к полу, разбирал свои клубочки, вынув один беленький, он поднялся и хихикая кинул им в меня, так ловко, что клубочек попал на тарелку, отскочил и скатился на колени. Хозяйка засмеялась, суетясь вокруг стола, и одобрительно похлопала жирными ладонями: «Похвалил Вась, душку похвалил». Р. пробормотал что-то невнятное. Из соседней комнаты появился хозяин, припадая на согнутых коленках и выглядывая из-под синих очков, он осторожно шел с нанизанными между пальцами обеих рук бутылками. Поставив их на стол, он сладко заговорил, потирая ладонью засаленный локоть: «А твоего любимого пока нет, отец, сейчас Ванька привезет, жду его каждую минуту, попробуй пока портвейну». — «Ну ладно, давай что ли», — охотно согласился Р., подставляя рюмку. Пригубив, он подал ее мне: «На пей, дусенька, неправда, что вино пить грех, ничего не грех, ну их к ... матери, сами блудят без толку, а в других грехи ищут. Не в том дело, што делать, а в том, как делать. Хитрость тута проста, да они, гадюки, больно много о себе понимают, а того не знают, что без греха нету спасения». Он быстро выпил одну за другой две рюмки и ударил кулаком по столу: «Расправлюсь я с ними, вота увидишь, мне што синод, што митрополиты — седни есть синод, на утрие нет синода. Кабы не война эта у нас в горле застряла как щучья кость, ух и наделали ли бы мы делов. Пей!» — кричал он, почти насильно вливая мне в рот вино. «Ну вы чего жметеся, — подозвал он юношей. — Пейте, когда я говорю — хочу гулять и буду и плясать сейчас будем. Ну начинай!» — весело распоряжался Р., наливая вино. «Больно глупы все они, — обратился он ко мне, — вот тогда в Галицию, когда наши солдатики вступили, надо бы повременить укрепиться, а синод-то сразу дело не разобрамши Евлогия28 туда православие насаждать, а немцы-то всех и турнули, и солдатиков, и Евлогия, и получился срам один и шум, и цари у-у как боле всего шума боятся». Хозяин вошел, с ним тот юноша, которого я видела утром у Р. «А, Ванька!» — приветствовал его Р. и, притянув его рядом с собою, расцеловался с ним. Хозяин с радостным лицом откупоривал бутылку мадеры, любимого вина Р. «Вот и винцо поспело, отец, пригубь», — как-то гнусно сюсюкал он, подливая Р. вина. Хозяйка принесла огромное блюдо шипящих жареных лещей. «Ух люблю!» — воскликнул Р., принимаясь за еду. Отрывая куски рыбы, он клал их мне на тарелку и, едва отерев о скатерть пальцы, гладил меня. Присев на кончик стула, хозяин умильно поглядывал на жующего Р. и, улучив минутку, когда рот Р. освободился, спросил подобострастно: «А как с владыкой Питиримом решили, отец!» Р. прищелкнул языком: «Думка одна, сюда его надо, друг и защитник. Грызня из-за него идет. Ничего, я его в обиду не дам. Питирим он молодец, охулки на руку не положит, и ловок парень, и выпить не дурак. Я письмо послал царю, Питирим пусть будет, теперь надо ждать, Питирим он свой человек». — «Только пальца в рот ему не клади», — глубокомысленно заметил хозяин, вздохнув. Р. весело захохотал: «А на кой ... тебе пальцы ему в рот класть?» — «И консисторию при нем подтянут», — жаловался хозяин. Р. наотмашь хлопнул его по плечу: «А ну-ка давай балалайки. Эх люблю барыню, ну!» Мгновенно появились две балалайки и хлопнула пробка шампанского. Р. вылетел летом из-за стола при первых же звуках разудалой плясовой: «Эй ну-ка! эй, эй! А блаженненькому-то и не поднесли!» — схватив бокал, Р. побежал в передний угол. Но блаженный закрылся обеими руками и испуганно захлюпал. «Ну не хошь, не надо, я ведь не в обиду тебе, Вась». Выпив одним духом бокал, он кинул его (на) пол и пошел плясать, лихо вскрикивая и гикая. В своей нарядной лиловой рубахе с красными кистями, высоких лакированных сапогах, пьяный, красный и веселый, он плясал безудержно с самозабвением, в какой-то буйной стихийной радости. От топанья, гиканья, крика, звона балалаек, хруста разбитого стекла кружилось все вокруг, и туман носился за развевающейся рубашкой Р. Раскидывая мебель, нечайно встречавшуюся на пути, он в мгновение освободил в пляске всю середину комнаты. Блаженный, открыв рот, смотрел на пляшущего Р. и вдруг как-то по-детски захохотал. Перебираясь и подплясывая на месте, он стал кидать в Р. свои цветные клубочки. Балалайки изнемогали, не поспевая за бешеной пляской Р. Внезапно подбежав к столу, он через него на вытянутых руках поднял меня с дивана, перебросил через себя и, поставив на пол, задыхаясь, крикнул: «Пляши!» Пройдя круга два, я остановилась у двери. Р. сейчас же подскочил ко мне, надо мной плыло его горящее лицо и бешено мчался напев: «Ой барыня, сударыня, пожалуйте ручку!» Маячились цветные клубочки юродивого, и он улюлюкал где-то... «Идем отдохнем, — шепнул мне Р. — Дай хушь разок». — «Сядь, отец, сядь, дорогой, ты устал, — запела хозяйка, подбегая к нам. — Еще мадерцы выпей или шампанского». — «Всего давай!» — благодушно сказал Р. Отдуваясь, он сел на диван: «Ну и поплясал же я сегодня, и все не то, что у нас в Сибири. День, бывало, дерева рубишь, а дерева-то какие! здесь таких и не видывали. А ночью разложишь костер на снегу и отплясываем круг него во ... твою мать, лихо живали. А то скинешь рубаху и по морозцу нагишом, а морозы не вашим чета! Здесь что, хмара одна в городах ваших, а не жисть!» — «Григ. Еф., идемте странствовать», — сказала я. «А ты што думашь? — весело отозвался он. — Я тем только крепость свою и храню, что знаю, как только кака заварушка, так я котомочку за плечи, палку в руку и пошел, понимашь? Воля-то она обща божья и земля божья — ходи знай, нигде тебе запрету нет. Вот лето придет и пойдем. В лесу ух тяжко хорошо, костерик зажжем, на мошку полежим, под кустом побалуемся, ух сладко!»



В комнате было нестерпимо жарко, один из юношей совсем пьяный сидел на ковре, глупо расставив колени, два другие лениво тренькали на балалайках. Свернувшись клубком, спал в углу юродивый, прижимая к груди свои мотки разноцветной шерсти. Хозяин зорко следил за мною из-за своих темных очков, и от этого пристального взгляда становилось как-то жутко и неприятно. Вдруг Р. ударил кулаком по столу и указал на свой пустой бокал. Со всех ног бросившись его наполнять, хозяин спросил своим елейным говорком: «А как же с собором думаете поступить, Григ. Ефим., все-таки будут его собирать?» Тупо на него взглянув, Р. сказал невнятно отяжелевшим языком: «Понимашь, война — дай с ею разделаться... ее мать. А то нешто за нами дело, мы живо все обделали, Рассеи без патриарха худо, только бы мир заключить, сичас собор созовем и поставим патриарха». — «Ну а как насчет консистории?» — мямлил хозяин. Но Р. внезапно выскочил из-за стола и ударил в ладони: «Эх, барыня, сударыня ... ее мать твою консисторию, а Питирима, сукина сына, проведем в митрополиты, ой, барыня, сударыня, мне что синод, мне что Самарин, я знаю сам, что скажу, пусть будем. Испуганно застонал проснувшийся блаженный. Юноша, сидевший на полу, пополз почему-то на четвереньках за носившимся как бес в дикой пляске Р. Отчаянно заливались балалайки. «Нынче не пущу, — кричал мне Р. — Ко мне ночевать. Ой барыня, сударыня, пожалуйте ручку!.. Мне что собор, плевать мне на церковь, мне что патриарх на ... его, что Питирим, мне штоб было, как сказал», — и, громко гикая, он несся по кругу. Незаметно встав из-за стола, я осторожно пробралась к дверям передней. Притворив двери за собою, я ощупью нашла свою меховую шубку, кое-как накинула ее и поспешно ушла, а мне вслед несся разухабистый мотив плясовой и выкрикивания захмелевшего Р.: «Ой, барыня, сударыня, пожалуйте ручку. А Питирим ловкий парень, молодец. Будет у меня митрополитом сукин сын. Эй, Ванька, играй веселей!!»



Глава IX



Распутин о созыве думы в ноябре 1915 г.



В этот мой приезд весь Петроград говорил только об одном: будет или нет открыта гос(ударственная) дума, где в это время шли заседания бюджетной комиссии. У Головиных я слышала, что Р. тормозит открытие думы, т. к. боится выступлений против себя, и императрица тоже поддерживает в царе мысль о нежелательности возобновления заседаний думы. Я в политике всегда была слаба и интересовалась этими вопросами позорно мало, но т(ем) не менее на этот раз мне захотелось узнать хотя отчасти, какую роль Р. играл в деле Госуд(арственной) Думы. В газетах по какому-то тайному приказу всячески избегались какие бы то ни было намеки на деятельность Гороховой ул. 69, где в это время жизнь стала напоминать вечный базар: беспрерывные звонки телефона, звонки у парадного, масса народу, толчея во всех комнатах, приходящие и уходящие посетители, беспорядочно наваленные подношения, шмыгающая отупевшая от беготни Дуня — все это создавало такую нервно-напряженную атмосферу, выдержать которую долго было невозможно. По большей части посетители были женщины, и все новые, некоторые имели очень подозрительный вид, и вся обстановка дома приобретала иногда, особенно по вечерам, вид какого-то низкопробного приюта.



Раз как-то, когда случайно перемежились посещения и (в) доме было сравнительно тихо, я сказала: «Гр. Еф., что это вы у себя за ярмарку устроили, как вы жить можете?» Он беспокойно забегал глазами и пробормотал уклончиво: «Ничего не поделаешь, пчелка, и рад бы уйти, да не пущают, так сейчас все расстроены, дела-то больно плохи, понимашь, и война эта, Родзянко29, сукин сын, мутит». — «А почему не открывают думу и не сместят Горемыкина30, — спросила я. — Ведь все только и говорят об этом». Р. тяжело вздохнул и почесал под мышками: «Сами виноваты, зачем совались с запросами насчет меня. Я им толковал: каке таки запросы, штоб не было никакех запросов, и знаю, передали псу Родзянке, а они все за свое. Шалишь, им меня не свалить, скоре сами свалятся.



Што таперя будет, тошно и подумать, што левы, што правы, думски эти россказни все едино к гибели ведут Рассею. Правда-то есть, только далеко она и им, золотопупым, до нее не дойтить. Народ когда ни то ее скажет, правду-то, мужики, а только говорить им не надо, так они молчком». — «А отчего же не поискать хороших людей?» — спросила я. Р. заволновался: «Сами виноваты хорошие-то, болтают много зря, ну вот и не верят им, одно слово, боятся. Я уж тут и то об Думе-то поговорил царям, не гляжу на то, што думски меня как пса паршивого понимают, Родзянко этот самый, враг лютый. Зависть сеет и злобу, а бесам того и надо. А я зла не помню и сказал царю сам: «Дай ты им, собакам, по кресту, и Куломзину31 крест, и Родзянке, сукину сыну. Мне што, пусть подавятся, а я на них сердца не имею, я за Рассею всей душой». Р. замолчал. Молчала и я. На дворе шел снег. Совсем стемнело. Уткнувшись в уголок дивана, сидел сжавшись каким-то серым комком Р. Сложив на груди руки, он сидел неподвижно, точно застывший. Застучал ветер неплотно прикрытой заслонкой. Наклонившись, я спросила тихо: «Гр. Еф., что вы можете?» И так же тихо ответил Р.: «Все могу!» Было почти темно, едва отделялась голова Р. от запотевших стекол окна, спиною к которому он сидел. И снова я почувствовала присутствие темной силы, поднявшейся из глубины Сибирской тайги и захватившей в свои лапы последние остатки здравого смысла правителей этого призрачного города, о котором давно уже было сказано: «Петербургу быть пусту». Мне стало жутко, и я громко сказала: «А что же вы сделали?» Но голос мой ушел куда-то в пустоту, точно в комнате никого кроме меня не было. Это продолжалось какую-нибудь секунду, а потом услыхала я обычный говорок прежнего Григ. Еф. Подобравшись ко мне и поглаживая, он спросил: «Ну а што сделать-то по-твоему надо?» — «Я не знаю, что надо, — сказала я. — Я ничего в делах не понимаю, я только слышу, как все осуждают то, что сейчас делается. Вот, например, все недовольны министром Хвостовым32, кто его назначил?» Р. прищурился: «А што про его говорят-то», — осведомился он, почесывая под мышками. «Говорят, что это ставленник черносотенцев и в Нижнем он такой же был. Министру надо быть все-таки умным, а Хвостов только толстый...» Р. усмехнулся: «Може ты знашь кого ни то в министеры, пчелка, скажи, подумам. В его не влезешь, хоша он и министер, а у другого, думашь человек, а у него банно мочало заместо ... какой он министер. Подай-ка мне бумажки да зажги свету, совсем было и позабыл написать пратецю». Я сделала, как он велел, и Р. принялся писать, тяжело дыша и отдуваясь: «Эх тяжело, пчелка, грамоте плохо я учен, вот не дается мне она ... мать ее, — говорил он, медленно выводя буквы. — Тут слыхала, чай, хотели меня было доспеть в священники33, хоша я это крапивно семя не очень уважаю, ну а все же стал было иктиню34 учить, так, понимашь. никак, бились, бились, так и бросили. Бида безграмотному на свете жить. Ну вот и написал». В это время позвонили, а потом в дверь просунулась голова Дуняши: «Пришел там опять энтот, Григ. Еф.». — «Ладно, ладно, сейчас, пусть ждет», — отозвался Р., дуя на письмо. «Что вы пишете это, Гр. Еф.?» — полюбопытствовала я. Он с готовностью передал мне написанную записку. Его обычными огромными кривыми буквами там стояло: «Милаи дорогои исделаи просит ниапасно какую то чинушку пусть будит Григорий». «Что же это обозначает, Гр. Еф.», — озадаченно спросила я, не поняв загадочный иероглиф. Р. посмотрел на меня с удивлением: «Нешто непонятно, пчелка? Насчет чину тут один все ходить старается, чин ему, вишь, нужен повыше, ну што же, почему ни дать, пущай радуется. Барке35 это я пишу, который хинансовый. Пущай дасть. не жалко».



Р. выбежал и, через несколько минут вернувшись, сунул в ящик письменного стола комок сотенных. «Вот, — сказал он, усмехнувшись, — пригодятся. Не люблю я деньги, хмара, зло от них. А на добры дела брать надо». «И много же чудаков находится, — продолжал он, усаживаясь опять рядом со мной. — Вот тут недавно один все ходил, старался, дворянство, вишь, хотелось ему доспеть». — «Ну и что же, дали ему?» — спросила я. «Дать-то дали, только не тако како бывает родовито, того, вишь, не дают так, а дали на одну рылу, понимать?» — «Ах личное значит, — сказала я и поинтересовалась. — А сколько же с него взяли за это?» — «Денег-то, — отозвался Р., — денег туды он дал тыщ 25—30». — «Кому, вам!» — воскликнула я. Он отмахнулся: «Ну вот чего еще не скажешь! На ихнее благотворение разное, а не мне. Аннушка ему там указала сама, кому давать. И я взял, ну не столько же. Ну а што хотела ты мне про дела-то сказать?» — и он придвинулся поближе. «Расскажите мне, отчего не созывают думу», — попросила я. Р. внезапно разгорячился: «Да ты почему думать, дусенька, што я не хочу думу открыть?! — воскликнул он. — А может, я царю говорю одно, а он ладит другое, знашь его, какой он вредный, всюду умыслу ищет. Редкий день меня не спросит: «Григорий, скажи ты мне, царь я или нет? Скажи Христа ради. Ну а ежели я царь, почему мне волю мою провесть нельзя, почему я должон из ихних рук смотреть?» Вот, слышь, што я тебе про думу расскажу. Поехал я вчерась в Царско. Темно к царю пришел, он один. Вижу, все он в думке и с думой не знат как быть, да и со ставкой. Я ему и сказал: «Много шуму, много спору, а все суета. Дай им, собакам, кость, враги пусть плачут. Брось праздник который Егорья, не езди в ставку, собери думу, поди к ним да скажи: вот я, мол, вот вы народ, а я царь ваш я. Нате вам Горемыкина, сукина сына, ешьте его, коли не угодил. А я вам другого министера доспею». Ты думашь, царь не знат, што все на липочке виснет, как веревочку ни крути, а концу быть — мы давно у кончика. Думать, он не молится да не плачет? а што делать. И война эта сама, и дворовы ерники вовсе его скрутили. А бесы боле и рады, враги ищут! А он добрый, маленький он, ну и забижают его. Ну сказал я ему про думу, он ничего, согласился со мною, открыть, сами видим, как смерти не миновать, надо. Помолились мы с ним, поплакали, выпили по малости. Царь и говорит мне: «Григорий, я, слышь, и открыл бы думу, пес с ними, а только жиджет...» — «Это бюджет, Григ. Еф.?» — переспросила я. «Ну да, ну да, жиджет этот самый, при коем теперь комиссия сидит — так вот, говорит мне царь-то, — «жиджет, Григорий, у них не готов. Как только откроем, делать-то им будет нечего и примутся они на голодни зубы за тебя да за императрицу, попреки там разны пойдут, запросы, а я и так весь больной стал», — и плачет, и плачет. Стал я его утешать, говорю: «А что бесам и надо, все на твоих друзей идут. А ты не строго наступай. Ласкай их боле. Ласка мягчит, не в пример силу». Ну помолились мы с ним, поплакали и решили откроем, что будет. И на утрие, решили, приеду я и он приказ подпишет. А сидни приезжаю. А Горемыкин у него, и они приказ подписали, отложил, соберут в декабре. Тут я на царя осерчал и крикнул ему: «Да што же ты это делашь-то». А он мне: «Не могу, — говорит, — помоями поливать станут, время у них больно много слободного будет — не сготовили жиджет. Какое множество злобы». Говорю ему, царю-то: «Ну може еще разок тебе сойдет, а боле им ни и не жди». А он мне: «Гриша, да нешто я не знаю, что скоро уйдет последняя подпорочка», — и плачет, и плачет».



В комнате было почти темно, из столовой под дверь пробивалась узенькая полоса света. Р. тяжело дышал около меня. А мне казалось, что там в углу я вижу маленького полковника в малин(ов)ой рубашке, плачущего перед образами, а около него пестрые кисти пояса и развевающаяся борода Р. Над ними стонет тысячелетняя боль России, нищей, голодной и холодной, далекой от камней столицы, от царского трона, от залитых золотом мундиров, от всего этого чуждого и не нужного ей кошмара жизни, одиноко идущей путем страдания по пыльным дорогам серых бедных деревень...



Палящее дыхание Р. все ближе наклонялось ко мне, и он шептал в каком-то забытьи: «Знашь, где правда та? в мужике она, он только и крепок, а все остальное на липочке. Убить вот меня ищут враги, а подпорочка-то ведь я, высунут, и все покатится, и сами со мной укатятся. Так и знай...» Вдруг резко блеснул свет и на столе зажглась лампа. От неожиданности я вздрогнула, а Р. прищурился. И сразу стало светло, понятно и обычно. Р. усмехнулся и заговорил своим быстрым говорком: «Ну што же теперь делать, отложить пришлось думу-то. А Горемыкину не усидеть теперя, мы его сместить думам. Нашли тута немца одного, то ись у него только прозвание немецко Штюмир36, так что, думам, приживется. А Родзянке царь хорошо рискрип написал. Пущай лопат, сукин сын, будет ему крест. Я на него зла не держу. Ну идем, попьем чайку».



Дня четыре спустя, я опять пришла в сумерки на Гороховую. В квартире было почти темно и тихо, и казалось, что дом пустой и обитатели выехали. На стуле в передней сидела скорчившись какая-то женская фигура. «Где Григ. Еф.?» — спросила я, входя вслед за Дуней в пустую столовую. «В спальну идите», — отозвалась она сердито и ушла. В спальной, освещенной лампадкой, я увидала лежавшего на кровати Р., около него сидела Муня, а еще одна молоденькая, очень хорошенькая барышня, незнакомая мне, стояла наклонившись над изголовьем, и Р. гладил ее по груди, поскрипывая зубами. Увидав меня, он сказал весело: «Вот и пчелка пришла — пусти ее поближе, Мунька!» Муня встала с постели и пересела на стул, а я села на ее место. «Неугомонная она, — сказал Р., обращаясь к обеим барышням, — все меня мучит, то раскалит всего и уйдет, а то допытываться начнет, почему я для Рассей не делаю ничего, а что сделашь, коли враги ищут».



Вошла Дуняша и сказала, что приехал Бадмаев. Это знаменитый восточный врач, лечит он тибетской медициной, а больше заклинаниями, его слава очень отзывается славой шарлатана, но т(ем) не менее он принят всюду и, говорят, его часто приглашают во дворец останавливать кровотечения у наследника. «Больно вставать неохота», — лениво потянулся Р. Потом быстро поднялся, сел, встряхнулся и, зевая, промычал: «А ну-ка, где мои туфли?» Обе барышни кинулись под кровать доставать клетчатые туфли Р. и, стоя на коленях, обули их ему, одна правую, другая левую ногу. «Ты меня здесь подожди, — сказал мне Р. — Я его, кота, скоро отправлю, побеседум тогда», — и он убежал. «Пойдемте в столовую, — предложила Муня. — Там мама. Как хорошо, что вы зашли: я завтра тоже еду с Акулиной Никит, в Верхотурье37 к Ольге Влад.». В столовой кипел весело самовар и за обильно заставленным столом сидела Акул. Ник. и Люб. Вал. Мы сели, и Люб. Вал. стала мне рассказывать про Верх(отурье) и старца Макария38, у которого живет Ольг. Влад. и который наставлял самого Гр. Еф. «Вообразите, живет в каком-то чулане и спит на дровах...» Вбежал Р., и началась обычная суета: его вызывали, кто-то приходил, уходил, беспрерывно звонил телефон. Муня была, видимо, чем-то взволнована, и ее светлые глаза мигали больше обыкновенного, а на нежном лице выступали красные пятна. «Вы завтра едете?» — спросила я. «Да, завтра вечером, но сейчас заедет в автомобиле Штюрмер, они едут в Царское с Гр. Еф., а мне необходимо надо, чтобы он пошел со мною купить для Ольг. Влад. ножницы». — «Зачем ножницы?» — спросила я удивленно. Муня вся вспыхнула: «Ну она так верит, она не берет в руки ни одной вещи, не освященной Гр. Еф., и вот надо, чтобы он сам купил ножницы, а он так занят!» Она тревожно оглядывалась на дверь в переднюю, куда вышел Р. Акул. Ник. встала и, бережно неся свое полное тело, подошла к стулу Р. и стала пить из оставленного им стакана чай с нарезанным яблоком. «Муня, — окликнула она. — А я чай отца допиваю!» Муня быстро повернулась, и мгновенная зависть мелькнула в ее глазах; но сейчас же она радостно улыбнулась и, схватив накусанное, но не доеденное Р. яблоко, спрятала его за кофточку. «Это она для Ольг. Влад.», — снисходительно заметила Люб. Вал. В столовую быстро вбежал Р.: «Эх время-то больно тесно. — забормотал Р., — Татищев*39 там приехал, вместе к Штюрим поедем, а оттуда в Царско. Надо поболе набрать друзей, штоб от врагов блюли, цари больно шуму боятся, а от друзей спокой. Ты, пчелка, приходи вечером завтра, лома буду, придешь?» — он на ходу поцеловал меня и пошел было в спальню. «Гр. Еф., — умоляюще протянула Муня. — А как же купить для Ольг. Влад., ведь вы обещали пойти вместе с Муней, это здесь же на Гороховой, всего несколько шагов пройти». — «Ну знаю, ну что пристала. Ну сделам, — нетерпеливо отозвался Р., — куплю твоей бешеной, куплю», — и шмыгнул в спальню одеваться: шуба у него по-прежнему висит всегда в спальной и боты стоят там же рядом с палкой, почти у самой постели. Муня подошла к матери: «Мама, ты мне можешь дать денег, пожалуйста!» Люб. Вал. вздохнула: «А сколько?» — «Рубля полтора, не больше», — извиняясь, сказала Муня. Открыв свой бархатный мешочек, Люб. Вал. вынула требуемые деньги. «Ах, эти марки, — вздохнула она, обращаясь ко мне, — давно ли я взяла их на 15 р. и вот уже ничего нет: теряются они невозможно, просто несчастие!»



Из спальной выскочил Р.: «Ну скорее, скорее», — заторопил он, пробегая в переднюю. Здесь Муня сняла с вешалки розовый атласный стеганный на вате шугай40. Мне стало невольно как-то страшно за Муню: не с такой же ли одежды начинала Ольг. Влад. свое намерение изобразить собою пасхальную радость? И, желая скрыть произведенное на меня неприятное впечатление этой непонятной одеждой, я похвалила шугай. Муня радостно вспыхнула: «Как я рада, что Вам нравится, я нарочно везу его показать Ольг(е) Влад. А сверху вот», — она надела поверх шугая синее осеннее пальто. «Странная одежда для зимнего путешествия», — подумала я. Р. увлек меня на лестницу, не ожидая, пока остальные кончат одеваться, и шептал на ухо: «Хошь приходи седни ночевать, я к одиннадцати вернусь?» — «Нет, не приду», — сказала я, сбегая вниз. Нас догоняли Муня и Люб. Вал. «Вот возьми ее, — сердито говорил Р., — раскалит и уйдет и ни ... не даст. Што я тебе подкова железна што ли, што ты меня калишь?» Я посмотрела вбок на Муню и Люб. Вал., но их лица не выражали ничего, кроме волнения о том, пойдет или не пойдет с ними Р. для покупки ножниц. А объяснение Р. о том, чего он от меня хочет, были более чем ясны. Почему же это считается здесь на Гороховой в порядке вещей и не смущает никого?



Сыщик, всегда дежурящий в подъезде, для чего здесь даже поставлена железная печка, почтительно раскланявшись с нами, кинулся открывать дверь. Мы вышли на улицу. У ворот стоял элегантный автомобиль-карета, и в нем виднелась закутанная в меха фигура. При нашем появлении лакей, стоявший у автомобиля, открыл дверцу, но Р. махнул палкой: «Поезжай за нами. Вот пристали, — ворчал он, стукая палкой по тротуару, — как пиявок, ну пошли што ли». Дверца захлопнулась, и автомобиль тихо двинулся за нами.



Странное зрелище представляло наше шествие: впереди стелилась Люб. Вал. в своей длинной лиловой ротонде, она быстро неслась вперед, с тревогой вглядываясь во все встречные лавчонки, сзади я под руку с Р., он недовольно ворчал: «Не пойму я, чего они стараются, ну не все ли равно, кто купит, а все суета, ее дурь да лютость. Эка нескладеха ленточна...» Позади нас спешила Муня, неестественно толстая от топорщившегося под пальто шугая. Сбоку совсем близко от тротуара, шагом ехал нарядный автомобиль. Наконец мы остановились около железной лавчонки, и Люб. Вал. со вздохом облегчения сказала: «Здесь, Григ. Еф.», — и торопливо юркнула в лавку, Муня за ней. Р. весело простился со мной, громко на всю улицу расцеловав, и пошел тоже в лавчонку «святить» ножницы для Лохтиной, которыми она стрижет ленты для своего наряда.



Автомобиль остановился, и господин откинулся назад в позе, выражающей готовность ждать сколько угодно. Я уходила медленно и думала о том, что все это напоминает какой-то нелепый сон, который выдумать нельзя, именно потому, что он так прост.



Глава X



1916



Ольга Владимировна Лохтина



Если бы мы захотели поискать в истории пример Лохтиной — генеральши, богатой изысканной женщины, превратившейся из изящного утонченного существа во что-то грязновато-сумбурно-кошмарное, напоминающее монастырских юродивых вроде Пелагеи Дивеевской или Паши босоножки, — то нам не надо далеко идти. Ровно сто лет тому назад в 1815 г. в том же Петербурге в Михайловском дворце был основан Екатериной Филипповной Татариновой, вдовой полковника, рожденной баронессы Буксгевден, хлыстовский корабль, члены которого виднейшие представители тогдашней знати почитали Татаринову за богородицу41. В угоду ей плясали ночью в радельных рубахах и призывали на себя голубя духа, веря в то, что, вошедший в них во время радения на святом кругу, он даст им дар пророчества. Здесь же появлялись новоявленные «живые боги», власть которых была безгранична. И царь Александр I глубоко почитал Татаринову, бывал у нее на собраниях и даже крестил ее младенца, добытого «духовным» путем во время радений. Про таких детей хлысты учат, что они рождены не от плоти и желания мужа, но от духа и наития духа бога. Но если в 19-м веке, на заре русского мистицизма, все это было покрыто тайной и все участники тщательно сохраняли эту тайну от грубых рук непосвященных, если все это носило строго аскетический характер, хотя порой и превращалось в буйную оргию прорвавшихся страстей, но все-таки тогда признавалось, что вся цель таких радений направлена к умерщвлению плоти. Не то получилось в двадцатом веке на грани гибели старого подгнившего строя, полнейшего разложения высших правящих кругов, в предсмертной тоске искавших выхода то в одном, то в другом кружке богоискателей, кидавшихся в услужливо открытые объятия шарлатанов, с готовностью бравшихся разъяснить тайну жизни, как, напр(имер), знаменитый маг Филиппов42 в 900—03 году подвизавшийся в Петербурге, главным образом в салоне Александры Федоровны и Черногорских княгинь43. В этот век падающих устоев, тщетно опиравшихся на подгнившие подпорки лицемерных приличий, когда все жили в каком-то забытье, стараясь кто чем мог залить ужас ожидаемого и предчувствуемого возмездия, все формы этого стремления забыться получались кошмарно нелепыми. Таковым было и появление при дворе в страшный 1905 г. сибирского странника Гр. Распутина, введенного туда духовником царицы Феофаном. В такую же уродливо несуразную форму вылилось и обожание и признание его пророком, а потом и богом Саваофом, его богородицей и пророчицей Лохтиной. Приняла ли она только вид юродивой или же действительно помешалась, отвергнутая Р.? Это установить трудно, так же трудно решить, нравилось ли Р. ее поклонение, ее дикая экзальтированная проповедь: «Падите ниц! Сам Бог сошел на землю!!» — вопила она, звеня надетыми на себя четками и размахивая рукавицами Рас, куда складывала оставшиеся после него обкуски, пуговицы, оторванные от его брюк, разбитые чашки, из которых он пил, ломанные гребешки и тому подобную дрянь. «Если я замолчу, то ка-амни возопиют!» — по-кликушечьи выкрикивала она, а Р., грозя кулаком, приговаривал, злобно косясь на нее: «Вот как перед Истинным, продолблю я когда-нибудь ей череп, этака подлюга, дура ленточна!» — «Бог! Бог мой, Бог!!» — исступленно вопила в ответ Лохтина. Но и старая Головина, и мать ее Ольга Вас. Карнович не раз говорили мне, что они твердо убеждены в том, что если бы Р. один раз сказал Лохтиной, чтобы она прикончила свои чудачества, то она бы это сделала. И хотя он и писал ей на своей своеобразной орфографии: «Умоляю нефатазируй. Боле дома сиди мене говори неиши в дватцатом веке бога на земле». Но опять-таки остается под большим сомнением, где тут притворство, где искренность. Недаром Муня Головина говорила: «Ольга Владимир, и Григорий Ефимыч так дополняют друг друга — без нее я никогда не могла бы точно понять и оценить Григ. Еф.!» Муня считала себя послушницей Лохтиной. И в самом деле почему не предположить, что юродствующая и кликушествующая Лохтина, признававшая его Богом, была нужна Р. для какой-то своеобразной рекламы и что ему было лестно, как такая видная светская дама, приближенная царей, из желания стать ему угодной бросила мужа, детей, свет, богатство и стала юродивой Распутина ради, как раньше бывали юродивые Христа ради. Недаром Головины мне говорили, что царица и Вырубова иначе не называют Лохтину как «святая мать» и только в самое последнее время в 15, 16 году к ней охладели при дворе, вероятно, в связи с ее выступлениями по поводу монаха Иллиодора, из страстного почитателя Р. ставшего его обличителем и врагом и после неудачной попытки свести Р. с пьедестала сосланного на заточение в монастырь и бежавшего в 1914 г. за границу, где он стал писать обличительные статьи против Р. Лохтина же продолжала по-прежнему считать Иллиодора Христом и говорила открыто, что все это только козни, а что Отец и Иллиодорушка друг друга и ее очень любят и что скоро все соединятся. Р. приходил в бешенство от таких речей Лохтиной и рычал, сжимая кулаки: «Замолчишь ли ты, сука, не напоминай мне про эту собаку Серьгу Труфанова, я его, пса, съем». А потом, обращаясь к нам, он прибавлял: «Вот тут и пойми что-нибудь: Серьга Труфанов (мирское имя мон(аха) Иллиодора) считает меня мошенником, плутом и развратителем, а Ольга бешена — богом Саваофом, лопни ее глаза, и с ним съединилась, и вместе, проклятые, из церкви ушли». А Лохтина в спокойные минуты (без Р., т. к. при нем она только кликушествовала) давала свои объяснения такому противоречию: «Отец любит Иллиодорушку, ох, любит, и он его ждет, ждет. Здесь сейчас немцы работают. Я знаю, все знаю, Александра (царица) у, злая, притворщица! думает, я ей верю, что она Россию спасает? ложь, ложь, все ложь! а Иллиодорушка побежал, побежал туда к немцам, там прикинулся, что поссорился с отцом, и все узнает, и все напишет, и прибежит, прибежит назад, а я к нему приложуся, и всех выгоним, выгоним и министров, и немцев, и будет у нас на земле небо и рай, и будет нами править Бог Саваоф и Христос, а я у них в ножках сяду, и все пойдет так, пойдет гладко, гладко».



Чем же эта великолепно нарисованная картина небесной иерархии отличается от проекта Небесной Канцелярии, сто лет тому назад сочиненной камергером Елянским — скопцом и полусумасшедшим мистиком, предлагавшим все управление государства Российского вверить скопческим и хлыстовским пророкам?44 При особе императора должен был состоять живой бог скопцов некий Селифанов, «боговдохновенный сосуд», который будет «все тайны советы по воле небесной апробовать». При каждом министре Елянский предлагал определить по одному пророку и на каждый военный корабль по пророку, а «командир должен иметь секретное повеление заниматься у пророка благопристойным и полезным советом, не уповая на свой разум и знания». Про себя же лично Елянский писал: «Я с двенадцатью пророками обязан буду находиться всегда при главной квартире Правителя (т. е. императора) ради небесного совета и воли Божией, которая будет нам открываться при делах нужных на месте». Проект был представлен Александру через Новосильцева45 в 1803 г., тогда на Елянского взглянули как на сумасшедшего и отправили на покой в Суздальский монастырь. Но уже в 1813 г. Александр посещал Селифанова и отдавал тайный приказ о том, чтобы полиция не имела доступа в дом купцов Ненастьевых, так называемый у скопцов «Давыдов дом», где проживал Селифанов. А через сто лет потомок его не предпринимал ни одного решения, не одобренного отцом и пророком Гр. Распутиным. Разница очень небольшая: печальный мистик Александр, искавший духовного совета у Селифанова, Татариновой и ловкой интриганки баронессы Крюднер46, и слабый волей, растопивший в вине остатки здравого смысла последний царь умирающего старого строя, окружавший себя косноязычными юродивыми, вроде Мити Колябы, блаженненького Васи, Матрены босоножки, а помощь и поддержку находивший у Гр. Распутина, отвергнутого хлыста за то, что он свел учение людей божиих на служение своей неистовой похоти, не знавшей ни границ, ни предела. Может быть, в самое последнее время замученный неудачами войны и все более и более становившийся подозрительным, царь действительно, как говорила Муня Головина и сам Распутин, далеко не всегда принимал советы «божия старца», но о том, что вся министерская кувырколебия и Синодская вакханалия были в последние годы доживающего режима делом рук Р., свидетельствуют массы показаний лиц, принимавших в этом непосредственное участие, а также и собственноручные письма Р. Стоит прочесть два-три из них, чтобы точно понять, какое имел на это влияние Р. Что же касается до Лохтиной, то ее роль пока еще остается невыясненной по отношению участия ее в политике. Скорее всего она со страстным нетерпением стремилась только к одному: признанию Р. повсеместно богом Саваофом, сошедшим на землю, и выяснению козней царицы, которую она не любила и не доверяла ей, инстинктивно чувствуя, что именно близость к царице погубит ее «бога».



Муня мне говорила как-то, что Лохтина целью своей жизни поставила создать собою живую пасху, чтобы всегда напоминать людям о том, что они живут в век постоянной радости. Но не эту постоянную радость носила она с собою, а мучительно жалкое подобие гибнувшего старого строя, такого же мишурно-пестрого и звенящего снаружи и старого, облезлого и обветшалого внутри. Что-то крикливо назойливое было в этих нелепых плиссированных юбках, надетых одна на другую, в этих развевающихся лентах и бесчисленных вуалях, и если добавить ко всему огромные растоптанные сапоги и боты Расп. и его волчью сибирскую шапку, то получалось нечто поистине кошмарное, фантастичное своей нелепостью. Но с тем вместе нельзя отказать Лохтиной в большой силе, проглядывавшей во всех ее словах и движениях, в тонком оригинальном уме, изредка показывавшемся в остроумных замечаниях, и даже в некотором величии, с которым она носила свое шутовское бремя. Достойным прототипом своей предшественницы 19-го века Е. Ф. Татариновой она во всяком случае была, и нечему удивляться, что все эти праздные пресыщенные княгини и графини льнули к Распутину и Лохтиной, т. к. их ожидали в пустоватых неуютных комнатах коричневого дома на Гороховой такие зрелища и такие ощущения, каких они нигде ни за какие деньги в другом месте не могли получить, а здесь-то и было самое ценное то, что это не покупалось и каждый раз могло дать нечто совершенно неожиданное. Лохтина не страдала однообразием, и ее выходки всегда давали новые варианты, хотя на ту же старую тему, но ведь правда и то, что в жизни повторяется и давно ли, недавно ли, а нечто подобное уже было.



«Приходите к нам — вы нас что-то забыли», — сказала мне как-то Муня на одном из воскресных чаев у Рас. в мое житье в Пет(рограде) в 1915 г. — Вы знаете, у нас сейчас Ольга Влад., она вас помнит и говорила мне, что хотела бы вас видеть». Вечером в тот же день я поехала на Мойку. Я любила бывать в этом темноватом таинственном старом доме, любила прохладу его больших комнат с чопорной старинной мебелью. Любила восхитительный портрет Левицкого в розовой гостиной помпадур, высокие венецианские зеркала и весь уклад жизни Головиных, где наряду с строгим тоном великосветской жизни об руку шла гулливо блудливая пляска Расп. и его духовно несуразное водительство по дебрям церковно-благочестивых поучений.



Муня вышла ко мне в своей неизменной серой вязаной кофточке. Светлые пряди ее волос, выбиваясь из небрежной прически, падали на выпуклый лоб. Она, как всегда, улыбнулась мне своей приветливой, тихой улыбкой и заботливо осведомилась, не встретилась ли я с Тараканом. Таракан — это мерзкий толстый пудель, чрезвычайно свирепого нрава, не поддающийся никакой дрессировке, но пользующийся особым покровительством старой Головиной. Напомнив провожавшему меня казачку, чтобы Таракана не забыли спрятать, она предложила мне пойти с нею к Ольге Влад. Пройдя столовую, мы сошли вниз по темной дубовой внутренней лестнице. Там внизу в нешироком коридоре три двери. Крайняя в комнату Муни, Ольга Влад. живет с нею. Муня постучала. «Христос Воскрес», — глухо послышалось оттуда. «Воистину воскрес», — откликнулась Муня, и так странно звучал этот пасхальный возглас среди зимы. Мы вошли. Комната отгорожена от дверей старинными вышитыми ширмами. Муня тихонько подтолкнула меня, и, зайдя за ширмы, я очутилась перед кроватью с лежавшей на ней Лохтиной. Закутанная поверх волчьей шапки Р. белым газом, она лежала поверх одеяла в красной мужской рубашке, звеня при каждом движении надетыми на ней крестами и четками. Подойдя ближе, я увидала огромные мужские боты и сразу не могла сообразить, как попали они на кровать, и сейчас же поняла, что Лохтина даже лежа не снимает сапог и бот Р. Перебирая крупные хрустальные четки, висевшие у нее на шее, Лохтина подняла голову и, глянув на меня сквозь газ, спросила отрывисто: «Зачем пришла?» — «Увидать вас!» — ответила я. «Из любопытства?» — холодно прервала она меня. «Нет, из любви», — быстро возразила я, заранее наученная как отвечать. Она немного помолчала, потом вздохнула и тихо сказала: «Ну садись». Мы сели, я на стоящий около постели мягкий стул, а Муня к большому письменному столу. Странный был этот стол, он стоял вплотную придвинутый к стене, стена же представляла собою настоящий иконостас, так она вся была увешана иконами всевозможных размеров и видов с ризами и без риз, перед многими горели лампады и на некоторых висели пучками разноцветные ленты.



Отведя несколько покрывало от лица, она пристально вглядывалась в меня большими серыми все еще прекрасными глазами. «Как тебя зовут?» — быстро спросила она. Я сказала. Она покачала головой: «Это имя не приносит счастия, я не знала ни одной счастливой женщины, носящей его. Но тебе так много дано, — продолжала она после небольшой паузы. — Если ты будешь держаться истины, ты найдешь путь, помни одно — в мире надо жить, как в пустыни, и помнить три правила: считай себя за ничто, не имей своей воли, найди себе руководителя и подчинись ему в смирении — тебе руководитель дан, должна его крепко держаться». — «Я такого не знаю», — сказала я. «Он есть, — нетерпеливо воскликнула Лохтина, — говорю тебе, что он есть, должна меня слушать, нельзя меня не слушать, повторяй сейчас же — прости Христа ради!» Я повторила. Взяв с маленького столика ножницы, Лохтина принялась резать на длинные полосы лежавший на ее коленях светло-розовый кусок атласа. Сзади меня потрескивали в печке сырые поленья. Сложив на коленях руки, сидела немного сгорбившись Муня и смотрела перед собою мигающими своими кроткими глазами. Я поглядела на стену над постелью Лохтиной — она вся разубрана ветками вербы, маленькими разноцветными иконами и пучками лент, в головах Лохт. горела лампада. Поясной портрет Р. стоял на постели, прислоненный к стене. Заложив руку за пазуху, Р. поглядывал на нас прищуренным запрятавшимся взглядом. Щелкали ножницы, и росла кучка разноцветных лоскутьев. Завитый лентами посох с крестом наверху стоял в изголовье постели, а на столике рядом большая корзина ландышей, рядом лежал пучок незажженных восковых свечей. «Вот все вы такие, — заговорила наконец Лохтина, — вам путь прямой дается, а вы идете окольным и даже не замечаете этого. Все равно как если бы я тебе сказала, подойди к окну, видишь, какая здесь прямая до него дорога, а ты пошла бы раньше к печке, ее попробовала бы сдвинуть, потом шкафом бы занялась и, видя, что это не удается, пошла бы наконец туда, с чего надо было начать. Говорю тебе, ходи каждый день к отцу. Ну обещай». — «Не могу, — сказала я, — ведь все равно не сдержу». — «Да знаешь ли ты? — яростно стукнув маленьким сухим кулаком по ножницам, крикнула Лохтина. — Что он может тебе дать? Зачем ты остаешься слепой?» Дверь приоткрылась, и чей-то женский голос позвал Муню, она встала и вышла. Нагнувшись над постелью, я спросила быстро: «Ну а вы, нашли вы то, что искали. Не жалеете вы о прошлом?» Наклонив голову на грудь, она повторяла беззвучно: «Нет, нет!» Но вдруг, как бы в приливе неудержимого восторга, подняла руки вверх и крикнула звенящим исступленным криком: «Да! да! да! нашла, нашла! и счастлива безумно, бесконечно, невозможно счастлива! Я знаю, знаю, а вы кроты слепые, не видите ничего, бога прозевали вы!!»



Вошла Муня и села на прежнее место, Лохтина смолкла, потом резко спросила меня: «Почему ты не ходишь каждый день к отцу». — «А что там делать?» — сказала я, она с негодованием откинулась на подушки. «Конечно, — презрительно заговорила она, отчеканивая слова, — если ты ищешь у него развлечения или подводишь его под уровень общепринятой морали, то ты никогда у него ничему не научишься. Там, где у всех пьянство и разврат, у него подвиг, знаешь ли ты, что когда он пляшет — он молится, в нем вся Россия. Вот сейчас сию минуту ступай, проверь и увидишь, что он знает все, все, что мы с тобою говорим». Я не ответила ничего. Лохтина опять нетерпеливо стукнула кулаком по ножницам: «Погляди только на нее, Мунька, какая маловерная. Да понимаешь ли ты, как велик дух, его дух, Бог!!» — на подскакивала на постели и почти кричала. «Может быть, вина тут моя, — сказала я, — но я никогда не ощущала никакого особого духа в Григ. Ефим.». Лохтина как-то странно усмехнулась и поглядела на меня пристально. «Все дело в вере, — медленно заговорила она. — Помнишь, как сказано в евангелии, что не может быть сразу горькой и сладкой воды в источнике? Так как же ты хочешь, чтобы человек, владеющий высшей благодатью, давал ее одним, а другие бы ее не замечали? Вот я тебе скажу сейчас, скажу, был такой случай, у меня в деревне гостил монах от(ец) Сергий, я его очень уважала, очень, большой в нем дух, большой святой, святой. Трапезу у меня всегда благословлял. А тетка моя, ветер у нее в голове, пустая, пустая бабенка, говорит: «У твоего монаха чертики, чертики в глазах прыгают». А мы молились с ним, хорошо молились, и благословлял меня, и беседы духовные вел, а ей ничего, ничего. Раз после обеда, и вино пили за обедом, ушли они с матерью и теткой в сад, а потом тетка приходит, хохочет, хохочет и говорит: Он мне сказал, что девчонок бы надо сюда подманить, когда хозяйка спать ляжет». А кто виноват? Она, она, все она, она со скоромными мыслями все время вертелась около него и искушала св(ятого) отца. А я ничуть, ничуть не изменилась к нему и была права, права, высокой жизни человек, к Семену Верхотурскому вместе ездили на пароходе, всех пассажирок поучал, всю ночь с ними просиживал, не спал, не спал. Маловерные искушаются, а кто хочет быть силен, должен терпеть. Терпи, терпи, все терпи, все, все!!» — «До какого же предела?» — не удержавшись, перебила я ее. Она наклонилась, засматривая мне в глаза горящим взглядом, потом откинулась назад, воскликнув высоко покликушечьи: «Беспредельно!!» — «А от какого же человека все можно стерпеть?» — сказала я. «Когда он Бог, вот когда, — крикнула Лохтина. — Бог, бог, сошедший на землю. Падите ниц, сам бог сошел к нам!» Задыхаясь, она замолчала, и мы молчали, лотом она подняла голову и слабо сказала: «Христос спаси и помилуй». Очевидно, это был отпуск, потому что Муня встала и сделала мне знак идти.



Наверху, в столовой, нас ждала за чайным столом Люб. Валериан., на особом кресле рядом с нею хрипя сопел ужасный монстр бульдожьей породы с провалившимся носом и параличом задних лап. Все члены семьи Головиных чувствуют к нему чрезвычайную нежность, а он вечно возится со старческими ревматизмами и хроническим насморком, а на все ласковые слова только ворчит и хлюпает слюнявой пастью. «Ну как? побеседовали с Ольг. Влад.? — спросила, наливая чай, Люб. Валер. — Я очень ее люблю, но, между нами, она часто приводит меня в полное отчаяние, от нее постоянно надо ждать каких-нибудь сюрпризов. Вообразите себе, вот, напр(имер), такой случай. Оль. Влад. по какой-то мне непонятной причине возвеличила мою кухарку. На днях я купила для Ольг. Влад. лент, Маруся так просила, так просила, 20 руб. отдала, принесла, говорю: «Вот вам ленты, Ольга Влад.». И что же вы думаете? она эти ленты взяла и кухарке отдала. Ну на что кухарке ленты? Удивительно! На той неделе был у меня преосвященный, так мы радовались и мамаша, и я, и Оля, сидим в гостиной, беседуем — вдруг дверь открывается, появляется О. В. во всем своем параде и в ротонде и начинает неистово кричать: «Бог на кухне, а архиерей в гостиной!!» Кричит, плюется — вообразите наше положение. Потом ушла к кухарке, у нее комнатка вот там наверху, — указала она на стеклянную дверь, через которую видна была витая лестница наверх, — и теперь кушает только с кухаркой, и обедает, и ужинает, а в столовую не ходит. Может быть, я действительно слепа, и кухарка моя подвижница, хотя, entre nous*, она всегда приписывает мне к счетам, но все же зачем такие эксцессы, это просто ненормальность какая-то». Муня смотрела своим светлым мигающим взглядом на бисерную бахрому висячей лампы. «Ольга Влад. жизнию своею все искупила, — ни к кому собственно не обращаясь, сказала она очень тихо. — Она взяла самый трудный подвиг — юродства. Мне кажется, что всякий, кто хотя немного знал Ольгу Влад., должен понять, что труднее всего было ей настолько пересилить себя, чтобы выносить все унижения. Родные дети и те от нее отказались, по участкам ее таскали, за сумасшедшую считают, издеваются всячески. А она счастлива, она у истины. Если бы не было Ольги Влад., для меня Григ. Еф. никогда не стал бы тем, чем теперь: они удивительно дополняют друг друга». — «Но позволь, Маруся! — сказала Люб. Вал., и на щеках у нее показались пятна. что всегда означало сильное волнение, — Ольга Влад., без слов, человек большого духа, но зачем же так утрировать и афишировать свою духовность. Это признание ее Григ. Ефим, богом — ведь это же абсурд, это что-то кошмарное: нанимать извозчика и ехать к богу на Гороховую. Нет, слава Создателю, у меня есть мой бог в небесах, и я не могу есть с ним уху из одной миски. Гр. Еф. прекрасный человек, но он человек, и ест, и пьет, как все другие люди, а некоторые его поступки прямо недопустимы...» Муня мучительно улыбнулась и сказала кротко: «Ну, мама, не надо, мамочка!» — «Почему же, если вы думаете, что поведение Ольги Влад. нравится Гр. Еф., он так обращается с ней?» — спросила я. Муня печально покачала своей светлой головкой: «Это все надо понимать духовно, так же как и одежду Ольги Влад., ведь все, что на ней надето, имеет особый смысл, бывают дни, когда она в ботиках его лежит, а то в сапогах или в рукавицах — все это означает разное и слова так же.



Ведь Гр. Еф. очень высоко ценит Ол. Вл. и нарочно обращается с нею так. Он и со мною раз так сделал, когда вернулись мы вместе с Ол. Влад. из нашего имения, где она жила, то Гр. Еф. меня совсем принять не хотел, за то рассердился, что я с нею летом была, и я у него два часа на лестнице под дверью просидела. А я ведь знаю, как он Ол. Вл. любит и как она ему нужна». — «А зачем она его богом считает?» Муня опустила голову: «Она так верит».



Спрашивать дальше было бы бесполезно: иногда Муня воздвигает перед собою непроницаемую перегородку, и за нее не проникнешь. Снизу послышался шорох, сквозь стеклянную дверь замелькал огонек. По лестнице наверх тихо поднималась с зажженной свечой в руке Лохтина. Ее белая козья ротонда тяжелыми складками тянулась за нею. Мигающий огонь, просвечивая сквозь разноцветную ткань покрывал, становился ослепительно большим, окружая сиянием странное существо, бесшумно двигавшееся вверх по лестнице. И было что-то жуткое в этом белом призраке.



Прошло несколько дней. Как-то вечером мы встретились у Р. с Люб. Вал. Она жаловалась на нездоровье, прикладывала ладонь ко лбу, была чем-то озабочена и печальна. Когда она собралась уходить, я тоже встала и мы вышли вместе. Со вздохом проверив содержимое своего кошелька, Люб. Валер, подозвала извозчика и предложила мне подвезти меня. Заговорили о Муне. «Не боитесь ли вы, что последствия влияния Ол. Влад. могут быть очень печальны для Муни?» — «Ах, дитя мое, все это ужасно, — вздохнула Люб. Вал., — Ол. Влад. — тяжелый крест для меня. Ее влияние на Марусю огромно и только моя надежда на милосердие моего бога (она всегда говорит «мой бог», переводя с французского) помогает мне переносить все это. Entre nous я не могу понять Григ. Ефим. Я твердо убеждена, несмотря ни на что, если бы он хоть раз серьезно сказал Оль. Влад. свое мнение об ее выходках и велел ей прекратить эту блажь, она послушалась бы без сомнения. Но он это не делает, и они разыгрывают непристойные сцены, а каково мне при этом присутствовать и знать, что моя дочь, девица, все это видит и слышит. Вы сами видели, знаете, сколько раз видели, что это такое за комбинация Гр. Еф. и Оль. Влад., они это точно нарочно выделывают, а Муня и Ол. Вл. заключают из его поведения, что он очень рад и только для смирения ругает Ол. Влад.». — «Отчего же вы не примете меры, чтобы устранить Муню от Ол. Влад.?» — спросила я. Люб. Вал. горько рассмеялась: «Что вы, дружочек, да разве это можно? Маруся при ее экзальтации в подвал скорее уйдет жить, чем оставит Ол. Влад. Нет, нет, я должна терпеть и это, как терплю многие поступки Гр. Еф. и гляжу на них сквозь пальцы. Ведь если их принять всерьез, тогда все полетит кувырком, все понятия перевернутся. Но я поступаю так же, как наш несчастный царь. Я беру от Гр. Еф. все его изумительные дарования, его дар утешения, его необыкновенную прозорливость, ум, тактику обращения и пропускаю мимо все это недопустимое обращение с женщинами, т(ем) б(олее) что с моими дочерьми47 и со мной Гр. Еф. всегда держал себя корректно». — «Ну а во дворце?» — поинтересовалась я. Люб. Вал. задумалась. «Видите ли, дружок, — сказала она наконец. — Как там ни говорите, а царица все-таки несколько нездорова (ввиду извозчика разговор перешел на французский). У нее есть свои иdее fux*, она думает, что Гр. Еф. святой пророк. А он в свою очередь уверил ее, что дух его передается только через прикосновение, поэтому, конечно, он их всех там обнимает и целует, но к этому так привыкли и он это делает так естественно, что никого не шокирует, только одна Тютчева48 да еще от(ец) Александр49 протестовали, а так я не слыхала от Ани**, чтобы по этому поводу были выступления. В публике ходит вообще слишком много вздорных слухов». — «Ну а как же царь?» — спросила я. «Его положение трудное, — грустно сказала Люб. Вал. — от эта война несчастная и все неудачи в министерствах и в синоде и в то же время царица со своим безумным страхом за жизнь наследника. Ему там совсем голову скружили. Недаром нам Гр. Еф. рассказывает, как царь его не раз спрашивает: «Григорий, скажи, я царь — спрашиваю тебя, царь я или нет?» Это очень характерно, значит, у него являются сомнения в том, что он может свое желание провести. Иногда его заставляют прямо против воли, особенно когда дело не касается политики, там он менее податлив. Вот, напр(имер), вся эта история с епископом Варнавою и открытием мощей Иоанна Тобольского. Мой бог, какой это получился неслыханный скандал! Вы, вероятно, знаете всю эту историю по газетам, но мне-то она солоно пришлась, я сама принимала участие в этом открытии своим сочувствием по настоянию Маруси и покров на раку жертвовала. С чего пришло в голову Григ. Ефим, сделать этого мужика Варнаву епископом, я понять не могу! Так, кучер какой-то, un grand brigand***, бродяга, а не епископ. Но этого им мало показалось и они решили мощи открыть в Сибири! Я думаю, что Григ. Еф. был вовлечен во всю эту историю по своей неопытности и доброте. Это такой пройдоха, Варнава! Но результат получился ужасный! Они там открывают мощи — здесь Синод запрещает, Варнава телеграфирует царю, царь разрешает — Синод опять запрещает, все волнуются, поневоле тут спросишь: царь я или не царь? — и в конечном итоге Самарин покидает пост обер-прокурора, а скандал так и остается скандалом, и главное тяжело, когда все это лично вас касается, это соблазн один, а не прославление! Такой шум, где тут святость! Ольга Влад. все время кричала, что ее бога замыслили погубить, дело даже до участка доходило. Ах, это ужасно, ужасно! и нет никаких надежд, чтобы она образумилась, вот попробуйте поговорить с нею, она все еще у нас. Заезжайте, она вас очень часто вспоминает».



На другой день вечером я пошла на Мойку. Меня сразу провели вниз, где Муня сидела у Лохтиной. Она была в очень возбужденном состоянии, приподнимаясь на постели, резко жестикулируя и выкрикивая отдельные слова. Едва увидав меня, Лох. заговорила залпом: «А ведь мы с Мунькой сегодня у Анны были, знаешь, отец очень о ней молится, ведь он ее воскресил, воскресил — она совсем умирала*. Не люблю я ее, тоже притворщица. Сегодня так и кобенится, и туда, и сюда. Не люблю, не люблю, то не так, это не этак у, у, у!!! К стене отворотилась, отец в красной рубашечке был, такая радость, ей бы петь, петь! счастье ей, счастье. А она-то кобенится, а она-то морщится, не люблю, не люблю, и Александру не люблю, злая она, самомнительница, погубят они его. Притворщицы они, знаю я их, и не любят они его как надо. Разве это любовь, ничем не поступятся, ничего не отнимут от себя, не то это, не то, не то. А если она думает, хорошо делает, что в дела впутывает его, за это грех, грех ей будет Отец простой, простой, святой, а они им пользуются, разные мерзавцы, и он им поддается по доброте, а ей грех, грех, вина не его, не его. А как мы ехали сегодня с нею (указала она на Муню). Она говорит мне: «Ветер, холодно», — а мне все равно, все равно, собралась и раз, раз поехали на вокзал, народищу мах! мах! Все лезут, лезут, и мы влезли, в угол забились. И вот мы у него, вот и съездили (она весело захлопала в ладоши). Я знаю, Анна меня терпеть не может, ну да все равно, все равно. Он посердился, посердился, ух! а я все-таки к нему приложилась». Вдруг замолчав, Лохтина пристально вгляделась в меня и спросила резко: «Ты каждый день ходишь к отцу?» Я отрицательно покачала головой. «Ну а сегодня была?» — «Нет, не была, — сказала я, — он мне утром звонил, говорил, что уезжает, и велел вечером позвонить». Она яростно накинулась на меня: «Так что же ты не звонишь, ступай, ступай. Мунька, веди ее к телефону, иди звони, а то я и говорить больше не буду». Пришлось идти наверх с Муней. К счастью, нас соединили скоро, и я услышала говорок Григ. Еф.: «Ну кто там звонит? — и, узнав против обыкновения мой голос, обрадовался. — Пчелка, ты, дусенька? Ну приходи, приходи сейчас? придешь?» — «Нет, не приду, Григ. Еф., мы с Муней с Ольг. Влад. беседуем». Он всполошился: «На кой черт тебе Ольга? нашла тоже знакому, брось ее, стерву, приходи ко мне, ждать буду». — «Завтра приду, покойной ночи», — и я повесила трубку. Когда мы сходили вниз по лестнице, Муня ласково и неодобрительно качала головой: «Непременно все скажу Ольге Влад. — поведение с отцом непозволительное». — «Поговорили, поговорили?! — с лихорадочной поспешностью встретила нас Лохтина, — он сам с тобою говорил, сам? — притягивая меня к себе на кровать, допытывалась она. — Что он тебе сказал, что?» — «Обманщицей назвал за то, что не пришла», — сказала я. Откинувшись на подушки, она полежала молча, потом спросила строго: «Ну так что же, будешь ходить как он велит?» Я опустила голову, но вдруг, решившись, сказала откровенно: «Мне не нравится его обращение». Долго молчала Лохтина, потом села в постели, и. откинув вуали, сурово посмотрела на меня. «Это все оттого, — сказала она медленно, — что ты живешь не этим, — она указала на грудь, — а этим, — указала на голову. — Вот жили, жилиумом и завели всех в мрак, в холод, в трущобу! Чувствовать надо, а не умствовать. Как же несчастны были люди, если сам бог сошел на землю, бог Саваоф подставляет им лесенку на небо. Сам бог, веришь или нет? — она наклонилась ко мне. — Он здесь, он здесь — и я заставлю вас признать его!» И, приходя в исступление, она стала выкликать: «Он с на-а-ми!! живе-ет! он с на-а-ми-и сы-ын его здесь и ты его узна-а-ешь, ты знаешь! А если не поверишь, он тебе не откроется, не откроется!! Христос мой здесь, он ско-о-ро при-едет-а я тебе его не покажу, я его спря-ачу-спря-чу, вот так!!» — стыдливо смеясь, она закрылась покрывалами. «Кто приедет?» — переспросила я. «Ну кто же кто?! точно не знаешь! — яростно подпрыгивая на кровати, разрывая четки и звеня всеми своими позвонками, кричала Лохтина. — Батюшка Иллиодор, я его люблю, люблю, пусть он сердится, кричит! — запела она. — А все-таки я к нему приложусь и я его знаю! Ах какой он радостный, какой прекрасный. Несчастная, ты не видала батюшку! Не верь отцу, не верь, он его любит, любит, ух! Мы это не понимаем. Он скоро приедет, и во-орота растворятся, а я ему навстречу побегу, побегу и у-па-а-ду перед ним. А потом я его спрячу. Знаешь, они меня раз схватили и повели, повели в участок, в тюрьму меня за то, что я ношу одежды брачные. А могу ли я одеваться иначе, когда мой бог сошел на землю. Падите ниц! Бог Саваоф сошел к нам!!» Лохтина в невыразимом экстазе поднялась на постели, грозно поднимая руку, глаза ее горели безумным блеском. Муня, вся бледная, не отрываясь, смотрела на нее. Вдруг она стихла и, посидев молча несколько минут, спросила меня обычным спокойным голосом: «Будешь верить в отца?» Я покачала головой: «Нет, не могу!» — «Ну как хочешь», — холодно сказала она и отвернулась к стене, давая понять, что разговор окончен. Когда я с нею прощалась, она сказала чуть слышно: «Не раскайся смотри!»



Мы в этот вечер долго сидели с Муней, и я тщетно старалась понять их обеих, Муню и Лохтину. «Скажите, Мария Евгениевна, — сказала я, — чего же хочет добиться Ольг. Влад. своим нарядом и таким странным поведением?» Муня задумчиво смотрела куда-то вдаль. «Ольга Влад., — заговорила она наконец, — хочет на деле провести слова Григ. Еф. «унижение — душе радость». Вот так же и он, вы думаете, он не нарочно делает так, чтобы его бранили и осуждали, он и в рестораны-то ездит нарочно, чтобы его видело побольше народа и всячески его поносили. Он ужасно бывает огорчен, если его хотя день один кто-нибудь не выругает и про него не скажут чего-нибудь гадкого. Он говорит, что только этим сохраняется сила и только поношение может спасти дух. А вы вот и прочие маловерные думаете, что он это делает для своего удовольствия». — «А зачем же он вступается в государственные дела, — спросила я, — ведь он, наверно, не очень много в них понимает?» — «Гр. Еф. все открыто! — вздохнула Муня, — но как часто ошибаются, думая, что он посоветовал что-нибудь неудачное, неудачи бывают как раз тогда, когда он не советует ничего или когда его не послушают. Ольг. Влад. говорит, что бог решил спасти Россию от погибели и послал царям Григ. Еф. и что надо теперь принести себя ему в жертву, вот она это и делает. Она говорит, что любовь только тогда имеет смысл, когда во имя ее пойдешь на всякое унижение, вот почему она и осуждает царицу за то, что она открыто не сделает Григ. Еф. своим советником и не заставит всех безусловно подчиниться ему, а ведь кто лучше его может знать, что надо народу? ведь все эти наши министры, они народ-то в глаза не видали. А Григ. Еф. все знает, и Ольга Влад. тоже. Она вон у батюшки Макария в Верхотурье в келье жила, кого-кого там ни перевидела, и то что сейчас в народе осуждают Григ. Еф., это она считает самым точным признаком того, что он пришел с неба: ведь всех пророков всегда поносили, а Христа даже распяли. Мы ничего не понимаем и не должны за это браться, а вот Ольга Влад., она поняла, потому что ото всего отказалась и ей открылось. Она и про батюшку Иллиодора все понимает. Если бы это была правда и батюшка был бы врагом Григ. Еф., неужели же Ольга Влад. стала бы при нем жить, а она около него в его Новой Галилеи50 долго жила и все писала сюда и даже подписывалась: Ольга Иллиодора, — значит, она знает то, что нам темно. Я как-то сразу уверовала, когда узнала Ольг. Влад. намерение, и у меня ни разу не было сомнений, правильно ли она поступает. Я считаю, что это все и надо».



Когда, после смерти Р., я приехала в Пет(роград) в ноябре 1917 г., Головины все еще жили на Мойке. Муня, ничуть не изменившаяся, приняла меня все так же тихо, ласково. Между прочим я спросила про Лохтину. «Ольга Влад. совсем переехала в Верхотурье, — сказала Муня. — И знаете, она носит теперь только один белый балахон, вроде монашеской рясы, и на голове холщевое покрывало, как одежды Христа в гробу. Меня как-то раз спросил один архиерей, зачем она одевается в белое, если хочет быть монахиней, шла бы в монастырь и оделась, как все, в черное, а я ему на это возразила: «Если у нас сейчас нет белых монахинь, то почему вы думаете, что их и не будет?» — Муня замолчала, глядя перед собою мигающими светлыми своими глазами, точно видя перед собою какие-то ей одной доступные и понятные образы. «А как Ольга Влад. отнеслась к смерти Григ. Еф.?» — спросила я. «Она говорит, что все так и случилось, как надо, — шепнула Муня. — Надо было, чтобы погибли цари и династия, а он их спасал, вот из-за них и он погиб, и она говорит, что теперь он больше с нею, чем был раньше, потому что тогда он уходил, а теперь с нею всегда».



Глава XI



1916 г.



Мое последнее свидание
с Распутиным



К концу ноября 16 г. атмосфера дома на Гороховой становилась все более напряженной. С внешней стороны продолжался тот же базар, что и в прошлом году, но только прогрессирующий с каждым днем. Беспрерывные звонки телефона и звонок в передней. В приемной, столовой и спальной толпились и, как осы, жужжали женщины, старые и молодые, бледные и накрашенные, приходили, уходили, притаскивали груды конфет, цветов, узлы с рубашками, какие-то коробки. Все это валялось где ни попадя, а сам Р., затрепанный, с бегающим взглядом, напоминал, подчас, загнанного волка, и от этого, думаю, и чувствовалась во всем укладе жизни какая-то торопливость, неуверенность и все казалось случайным и непрочным, близость какого-то удара, чего-то надвигающегося на этот темный неприветливый дом чувствовалась уже при входе в парадную дверь, где, скромно приютившись около маленькой, всегда топящейся железной печки, сидел сыщик из охранки, в осеннем пальто зимой и летом, с неизменно поднятым воротником. Иногда это чувство напряженности становилось особенно ярко, и я по нескольку дней не ходила к Р., но потом опять тянуло туда, где в пустых неуютных комнатах бестолково маячился сибирский странник, воистину имевший право сказать о себе: «Чего моя левая нога хочет». Перед отъездом из Пет(рограда) я пошла проститься с Р. вечером. «Гр. Еф. в спальной, занят!» — встретила меня Дуняша и проводила в столовую. Здесь сидела Люб. Вал. и толстая чета Волынских. О них я знала только случайно их фамилию, названную мне Люб. Вал., а также то, что Р. их от чего-то такого «спас». Со мною вместе, только из другой двери, в столовую вошли Мара и Валя51 Распутины. Со своими взбитыми локонами, в темно-красных платьях bebe, с широкими кушаками, обе были нелепы до жути. Дикая сибирская сила так и прорывалась в их широких, бледных лицах с огромными яркими губами и низко нависшими над угрюмыми прячущимися, как у Р., серыми глазами пушистыми бровями. Какая-то разнузданно-кабацкая лень и удаль носилась вокруг их завитых по-модному голов, и их могучие тела, пахнущие потом, распирали скромные детские платьица из тонкого кашемира. «Ну как идут занятия, Марочка?» — ласково осведомилась Люб. Вал. Мара остановилась у стола и, налегши на него всей своей тяжестью, лениво жевала конфеты, беря их одну за другой из разных коробок и нехотя засовывая в рот. Не прожевав, она ответила невнятно: «По истории опять двойка...» — «Почему же так? — любезно осведомилась Люб. Вал. — Разве ты так не любишь историю?» — «А что в ней любить-то? — небрежно отозвалась Мара. — Учат там о каких-то королях и прынцах (она сказала: «прынцах», потом поправилась: «принцах»). На черта они мне нужны, коли давно померли. Вот еще арифметика, пожалуй, нужна. Эта хоть деньги считать научит!» Здесь она неожиданно резко захохотала и ушла, раскачиваясь и пошевеливая бедрами. Варя осталась. Положив свою кудлатую голову на руки, она внимательно, не мигая, смотрела на нас, отчаянно сопя, у нее полип в носу. Дуня принесла почту, Люб. Вал. стала разбирать конверты. Вскрыв один, она достала из него с некоторым удивлением длинную узкую ленту бумаги, на которой были напечатаны на пишущей машинке какие-то стихи. «Что такое? — сказала она, надевая пенсне, и стала читать. Это оказался анонимный пасквиль самого гнусного содержания, написанный наполовину по-русски, наполовину по-франц(узски): в нем упоминалась пресветлая троица: банкиры Манус, Дмитрий Рубинштейн, с именами которых в Петрограде неразрывно связывали слухи о немецком подкупе и затевающейся измене, и Р. Говорилось о каком-то жемчуге, добытом в некотором месте, рекомендовалось промыть его почище, чтобы не оставить на руках следов; упоминалась какая-то дача, данная за услуги по назначению министром господина В. и еще ряд гнуснейших, очень мало мне понятных намеков на разные темные делишки. Слегка грассируя своим отличным фр(анцузским) яз(ыком), не сморгнув, прочла Люб. Вал. всю эту мерзость. Положила обратно в конверт и сказала равнодушно: «Так глупость какая-то!» А Варя прогнусила: «Это для Мотки Руб., нам часто, почти каждый день что-нибудь такое присылают». — «Банкир Рубинштейн — это друг Григ. Еф.», — пояснила Голов. «Странный друг», — невольно вырвалось у меня. Люб. Вал. посмотрела на меня удивленно. «Но как же подобные инсинуации могут коснуться Григ. Еф.? — сказала она. — Он настолько выше всего этого, что даже не понимает». — «А в чем же выражает(ся) дружба Руб.?» — просила я. Люб. Вал. снисходительно пожала плечами: «Мало ли на что он может понадобиться Григ. Еф.? Руб. очень богатый и влиятельный человек, вот он, напр(имер), им, — она указала на Волынских, — очень помог». — «О да, о да. Рубинштейн — это такой себе великий ум, о!» — воскликнул Волынский, поднимая руки. Дверь из спальной отворилась, и выскочил Р., потный, растрепанный, в светлой бланжевой рубахе с растегнутым воротом. Увидав меня, подбежал и обнял: «Дусенька, что давно не была? ну иди туда ко мне, потолкуем, люблю с тобой потолковать». — «У вас народу уж очень много, Гр. Еф.», — сказала я. Р. нахмурился, подумал, потом торопливо шмыгнул в переднюю и. открыв дверь в приемную, громко крикнул: «Можете уходить, галки, седни никуда не поеду», — и тотчас же вернулся в столовую. Но из передней, как шершни из разоренного гнезда, вылетели разномастные дамы, поднялся целый хор нестройных упрашиваний и жалоб, Р. досадливо отмахивался и заявил окончательно: «Сказал не еду и будя и уходите вон». Взяв меня за руку, увлек в спальную и плотно закрыл за нами дверь. Усадив меня на примятую постель, он сел рядом: «Какой шум у вас от этих барынь, Гр. Еф.», — сказала я. Он нахмурился и махнул рукой: «Што с ими будешь делать: всяка хочет, надо и ей — пущай ходят!» — «А лучше было бы, чтобы ходили поменьше, — заметила я. — Точно вы не слышите, как вас ругают и поносят, наверно же есть за что?» Р. усмехнулся: «Поношение — душе радость, понимать? Вот меня называют обманщиком и мошенником, а сама подумай, какой я обманщик? Кого я обманул, али выдал себя за кого? Как был мужик серяк села Покровского, так и есть. Сначала, правда, лихо я жил, худо жил и вино пил, и по кабакам шлялся, можно сказать, беспросыпно пил, но как посетил меня Господь, когды накатило на меня, тогды и начал я по морозу в одной рубахе по селу бегать и к покаянию призывать, а после грохнулся у забора, так и пролежал сутки, а очнулся — вижу ко мне со всех сторон идут мужики: «Ты, говорит, Гриша, правду сказал: давно бы нам покаяться, а то седни в ночь полсела сгорела». Тут и обрек я себя Богу служить и близко тридцать лет хожу правды ищу. А тут, говорят, обман — никого я не обманывал. А что тогда Феофан меня к царям привел, так я его о том не просил — сам он вздумал. А што я, верно, царям из Рассей бежать запретил, когда холера тогда была в японску войну и они было вовсе собрались и с детками бросать Рассею, а я сказал: «Ни, ни, не моги, все пройдет, и опять муравка вырастит зеленька, и солнце проглянет». Ну они мне поверили и в меня уверились. Люблю я их, жалко мне очень их! А какой тут может быть обман? Вона теперь кажний шаг мой на счету — видала куку* в прихожей?»



Из столовой послышался голос Люб. Валер.: «Григ. Еф., мы уходим и поцеловать вас хотим». — «Погод меня здесь, дусенька, я мигом», — сказал Р. и убежал. Вернулся он очень скоро. Быстро подойдя к постели, наклонился ко мне и, взглянув на меня своим ярким хлыстовским взглядом, спросил глухим отрывистым шепотом: «А ты о евангельских блудницах как понимашь?» Подождал минуту и, видя, что я ничего не отвечаю, быстро-быстро зашептал: «Почему Христос с блудницами толковал, почему за собою их водил? почему им царство небесное обещал?» — он весь от волнения подпрыгивал и подплясывал. «Забыла што ли, как он говорил: «Кто из вас без греха, тот первый кинь камень». Я, говорит, не сужу, а вы как хотите. Это он к чему сказал? А разбойнику-то? нынче же будешь в раю. Это ты как понимашь? Кто к богу ближе-то: кто грешит али кто жизнь свою век свой суслит, ни богу свеча, ни черту кочерга? Я говорю так: кто не согрешит, тот не покается, а кто не покается, тот радости не знает и любви не знает. Думашь, сиди за печью и найдешь правду? ни... там не найдешь, только тараканов. Во грехе правда и Христа во грехе узнаешь, поплачешь и увидишь, понимашь? Ты об этом не думай (он бесстыдным жестом показал о чем), все одно сгниет, што целка, што не целка. Гниль-то убережешь, а дух от не найдешь. Вон они там, враги, все ищут, стараются, яму роют. Мошенник, плут, а я знаю, а они не знают. Мне все видать. Я, думашь, не знаю, что конец скоро всему. Как меня высунут, ну и покотится все. А только теперь еще надо бы правду открыть, да никто ее слушать не хочет. Думашь, царь все по-моему делат, это што я Питирима поставил, да Волжина52 и кое-каких из мини-стеров облюбовал — так это все очень мало дело; суть-та вовсе в другом, понимашь?» В столовой резко, пронзительно зазвонил телефон. Р., быстро сорвавшись, побежал туда, и сейчас же донесся его поспешный сиповатый говорок: «И зря ты все толкуешь, и все люцинерам на руку, бес в тебе, кака така дача? некакех дач мне не нужно! Собака ты, сплетке веришь». Говорок становился все раздраженнее и хрипел от злости. Потом Р. замолчал, очевидно, слушая, и, наконец, сказал примирительно: «Ну ладно, опосля потолкуем, приезжай седни после десяти. Ну прощай!» Р. вбежал в спальню и подошел ко мне. «Гр. Еф., — спросила я, — вы ушли и не кончили, в чем суть, что вы хотели сказать?» Он опустил голову и как-то весь согнулся, и передо мною мгновенно возник серый Сибирский странник. «Веру потеряли», — сказал он тихо. «Кто?» — переспросила я. «Веры в них не стало, в народе, вот что». И вдруг, опять переменившись, он сладострастно скрипнул зубами и, подсаживаясь ко мне, позвал: «Ну пойдем выпьем мадерцы, знатно есть там у меня, Ванька привез с Кавказа. Что припечались, дусенька?»



Мы вышли в столовую, никого уже не было, кипел самовар. Открытый конверт с пасквилем лежал на краю стола. Я взяла его: «Гр. Еф., хотите я вам почитаю, что пишут про ваших приятелей Мануса и Рубинштейна?» Р. насторожился и, сумрачно косясь, взял у меня из рук пасквиль: «Дай-кося. Вот так... мать его, — благодушно заключил он, засовывая конверт в топившуюся печку. — Вишь, и не стало его — сгорело», — посмеиваясь, он подплясывал и притопывал. «Вот теперь давай чай пить, — заторопился он, подходя к столу и наливая мне чай. — Мало ли што люди брешут! Собака лает — ветер носит, а у этих самых Манусов деньжищ-то тьма, понимашь? Так пущай деньги-то ихи лучше на добры дела идут, чем зря они их раскидают. К деньгам ничего не липнет». — «Ну от такой грязи, что здесь пишут, все будет грязно», — сказала я.



Р. махнул рукою: «Пустое говоришь, пчелка, эти бумагоедаки прокляты, гороху бы им моченого в... не верят они ни в бога, ни в черта, писаки окаянни. а человек без веры што? так одна дырка». Налив два стакана вина, он отхлебнул из одного и подал мне его; залпом выпив вино, он налил себе другой и заговорил, поглядывая на меня лукавым быстрым взглядом: «По-разному мы с тобою, душка, о жизни думам. Ты в поношении стыд видишь, а я радость, пусть говорят, дух-то, он знает. А погибать-то, всем нам погибать. Как круг петли ни ходи. в ее попадешь все единственно. Помрем, а добры дела останутся, люди-то зря заборчиков нагородили — ими только свет отгородили. Нешто не все одно, откуда деньги берутся, если их на добры дела тратить, и кто дела эти делат, мошенник ли, вор ли, дела-то нужны, а не он сам, понимать? тыщи-то, они и есть тыщи, честна ли, не честна ли — все одно хороша она, тыща!»



Допив стакан, он неожиданным хищным движением схватил меня за плечи, опрокидывая назад. Вырвавшись, я вскочила из-за стола и убежала в переднюю. Прижавшись к стене, я ждала нападения, но выбежавший за мною вслед Р. молча снял с вешалки мою шубку и, помогая мне одеться, сказал ласково: «Не пужайся, пчелка, не трону больше, пошутил на прощаньице!» Я молчала. Р. покачал головой: «Почто не веришь мне, пчелка? а я всех жалею и его жалею, маленький он, слопат его! А и без меня бы все одно слопали!»



Я взглянула на Р., он стоял у притолки и поглядывал искоса; внимательно взглянув в прятавшиеся зрачки его узких глаз, я увидала того другого, он быстро глянул мне в ответ и скрылся. «Ну прощай, пчелка! — сказал Р. — Поцелуй на прощанье».



Я ушла. Это было в ноябре, а в декабре его убили.



Глава XII



Семейство Головиных



С перваго раза, когда я увидала Муню и Любовь Валериановну Головиных, и до того дня, когда я пришла к ним после Октябрьской революции осенью 1917 г., я часто задавала себе вопрос, почему они взяли себе духовным руководителем и советчиком Р.? А что для них он был именно только этим, за это можно ручаться с полной достоверностью. Их кровное родство с царским домом и близость к Вырубовой исключала протекцию Р. Сестра Любови Вал. Ольга Вал. была замужем за дядей царя в(еликим) к(нязем) Павлом Александровичем, а за ее сыном от перваго брака к(амер)-юн(кером) Пистелькорсом была замужем Александра Александр. Танеева, сестра Ан. Ал. Вырубовой.



Старая Головина часто мне рассказывала, как их семья и Ан. Ал. Вырубова одни остались верны Р., когда его постигла опала в 1910 г. Во всех темных политических интригах Р. Головины не принимали никакого участия, как о том свидетельствует вся написанная до сих пор литература о Р., где имя Головиных не стоит нигде в связи с делишками, проводившимися через Р. Муню называют только его первой секретаршей, но остается невыясненным, что именно подразумевается под этим званием: свои «пратеции» Р. всегда писал сам: криво, косо, но сам. А получаемые на его имя письма прочитывались ему также и другими, имевшими доступ дальше приемной. Денежной поддержки Р. тоже не оказывал им, т. к. в то время, как я их знала, они часто очень нуждались и никогда в голову им не приходило прибегнуть к помощи Р. Как доказательство того, что они не брали у Р. денег, может служить тот незначительный факт, что когда Муня, уезжая к Лохтиной в Верхотурье осенью 1915 г., пошла с Р. покупать ножницы для Лох., то нужные для этого полтора рубля взяла у Люб. Вал. Остаются любовные отношения, но здесь я тоже могу сказать, что обращение Р. с Головиными совершенно отличалось от обращения его с другими посетительницами. Никогда я не видала, чтобы он тискал или целовал Муню, а когда целовал, то выходило это у него так просто, как это и до сих пор встречается в глухих углах России, когда старики и пожилые мужчины целуются при свидании, и поцелуй Р. Муни был всегда совсем другой, чем с прочими.



Мне говорили лица, близко знавшие Р. и Муню, что большинство помощи Р. делал через Муню, и про нее рассказывали, что она нарочно ходила по окраинам города и отыскивала тех, кому надо было помочь. Это одна сторона дела — теперь другая, как могло такое чопорное, в строгих правилах прежней узкой морали воспитанное семейство, как Головины, не только мириться с разнузданностью поведения Р., но даже делать вид или на самом деле ничего не замечать из того, что его окружало? Ведь не слепы же и глухи они были? ведь сколько раз мы с Муней присутствовали вместе при сценах, откровенных и циничных до последнего предела, и Муня продолжала тихонько мигать своими ясными глазами, и лицо ее не выражало даже смущения. Отношение ее к Р. — это не поклонение перед святостью, это какая-то слепая вера в то, что все сделанное им правильно, что так и надо. У Люб. Вал. в первые годы нашего знакомства еще были попытки критики, но уже в 1916 г. она изменила свое отношение и также начала утверждать, против всякой очевидности, что Р. только завлекают злонамеренные люди во всякие неприятные истории, а сам он тут решительно ни при чем, т. к. он настолько выше всяких людских дрязг, что даже не замечает и не понимает дурное.



Это было в 1914 г., вскоре после моего знакомства с Р., когда я по приглашению Муни пришла к ним. Старинный темный дом на Мойке с антресолями, внутренними дубовыми лестницами, застланными толстыми коврами, молчаливым казачком в большой прохладной передней, белой гостиной с венецианскими зеркалами и лакированной мебелью, шелковым будуаром с спящей в углу низкого стеганого дивана собакой монстром из породы бульдогов; старинным чудесным портретом Левицкого в резной раме, надтреснутым фарфором и жуткой тишиной забытых покоев, изредка резко нарушаемой телефонным звонком.



В то время, когда я с ними познакомилась, отца уже не было в живых, жили трое, Люб. Вал. с дочерьми, из них старшая Ольга Евгеньевна была сестра милосердия и домой приходила редко. Бабушка Ольга Васильевна Карнович, прозванная Р. «орлом», жила отдельно и приезжала изредка в своей шелковой двухместной каретке, запряженной парой караковых, а чаще семейные бывали у нее. Она относилась к Р. неодобрительно, как сама мне говорила, но, нежно любя Муню, скрывала свою неприязнь и даже иногда кротко сознавалась, что «не нам судить», и просила Р. помолиться.



Весь склад в доме был почти монастырский: строго заведенные часы обеда и завтрака, покорная почтительность Люб. Вал. к матери и у дочерей к ней, тихо, почти шепотом, отдаваемые приказания, беззвучно скользящая прислуга, лампадки у образов и неуловимый запах оранжерейных цветов, свечей, старых материй, выдыхающихся духов и ладана, какой бывает в игуменских кельях и барских домах, где долго живут одни и те же люди.



И, наряду с этим, разнузданная вольность Р., его разухабистые словечки и пляска, и вера в его святость у Муни, и искренняя преданность к нему Люб. Вал.



И тут же дикие выклики Лохтиной: «Падите ниц! сам бог сошел на землю!» — ее кликушеские выходки и нелепая одежда с развевающимися лентами — все это делало какой-то неясный сумбур понятий и до корня переворачивало все общепринятые законы обыденной жизни. Ольга Евг. относилась к Р. крайне неприязненно, и мне говорили, что и в сестры милосердия она ушла, чтобы пореже бывать дома и не встречаться с Р. Но уже в конце второго года нашего знакомства ее отношение стало меняться. Раз как-то, когда мы с Муней говорили на нашу излюбленную тему о том, почему я не могу почувствовать «духа» Р., Ольга Евг., сидевшая с нами, вдруг сказала со вздохом: «Как жаль, что я испытываю то же, что вы, но вы не жалеете об этом, а я очень. В самом деле, если допустить, что я из-за каких-то нелепых предрассудков прошла мимо Гр. Еф. и не увидала глубину его духа, который дает столько отрады другим, то это очень горько. Вы посмотрите на Муню, как она спокойна и счастлива, а я все мечусь и нигде не найду себе нравственной поддержки». Муня кротко смотрела перед собою и улыбалась, а я с грустью подумала, что время недалеко, когда она, подобно Лох., закричит: «Падите ниц! сам бог сошел на землю!»



Про свою встречу с Р. Муня рассказывала мне так. Я увидала Гр. Еф. в первый раз в Казанском соборе, у меня было тогда большое горе, я стояла перед иконой и не могла молиться, и вдруг я слышу, кто-то ответил мне на мои мысли. Я обернулась и увидела странника в сером армяке, а он наклонился ко мне и еще несколько слов сказал, и я увидала, что он знает не только то, что я сейчас думаю, а и то, что было раньше, и я сразу так в него уверовала, что у меня никогда после не было колебаний. Прежде я мучительно старалась объяснить себе жизнь, а Григ. Еф. мне так все ясно растолковал, что я больше ни о чем не задумываюсь. Вы так поверхностно к нему подходите и не видите всю глубину его духовной красоты, вы должны хотя понять, как он добр, ведь он всех жалеет и всем одинаково помогает и не спрашивает, хорош человек или плох... «Значит он и мошеннику поможет?» — казала я. Муня тихонько покачала головой. «Мошенник тоже ведь человек», — заметила она кротко. Это был такой убийственный аргумент, против которого не приходилось возражать! Но я не унялась: «А обращение Гр. Еф. с женщинами, как вы к этому относитесь, Мария Евген.?» — просила я. Муня опустила голову и помолчала несколько секунд. но потом сказала твердо: «Это все испытание по неверию, хотя, конечно, по слабости своей я бы хотела, чтобы этого не было. А только мы сами виноваты: попробуйте хотя раз как должно подойти к Григ. Еф., и вы увидите, как он будет с вами обращаться. Вы сами думаете всегда неподобающее, вот он вас и испытывает. А у меня к нему не бывает смущения, и я от него ничего подобного никогда не видала, про него к тому же много говорят напрасно и обвиняют в таких делах, о каких он и не знает». Мне всегда становилось немножко совестно перед Муней во время наших бесед: я никогда не могла понять, представляется ли она или на самом деле не видит, что видимо всем, но, с другой стороны, ведь и почти все дамы и девицы совершенно непринужденно вели «духовные» беседы в столовой Р. в то время, как он «молился» с одной или двумя в спальне и оттуда слышалась заглушённая возня и иногда нервный, «благовоспитанный» смешок и тихий стон. А раз произошел такой случай: мы с Муней засиделись у Р., и, когда стали прощаться, он ухватил меня и стал настойчиво просить остаться ночевать, причем совершенно ясно, без всяких намеков, все сильнее распаляясь и поскрипывая зубами, расписывал мне все ожидаемое блаженство. Наконец, еле отделавшись от него, мы вышли, и, спускаясь по лестнице, я сказала, не утерпев: «Ну а теперь что вы на это скажете?» Но, кротко посмотрев на меня своими мигающими глазами, Муня сказала: «Все это надо понимать духовно», — и такая грусть о моем заблуждении была в ее голосе, что, решительно одурев на минуту, я должна была признать, что земля слетела на луну, что белое вдруг стало черным — иными словами: Р. духовный руководитель, а я испорченная девчонка, видящая во всех словах гадкие намеки. Ведь если уже это понимать «духовно», тогда что же это «духовное» означает? А потом, когда мы уже сидели на извозчике и ехали на Мойку, Муня вдруг сказала: «А если он вас испытывает? Ему известно все, он знает и ваше малодушие и ваше неверие, почему вы не останетесь и не посмотрите, что будет? Я уверена, что он только хочет вас наставить на истинный путь...» Благодарю покорно от такого «истинного пути» в объятиях Р. Хорошо, что я знаю приемы Джиу Джитси53, и только благодаря им уцелела от «испытаний» и «наставлений» в вере Р.!



Но с другой стороны, все так же остается совершенно неясным, чем же сумел Р. так убедить в своих высоких духовных качествах семью Головиных, что для них, с 1910 г., не существовало другого авторитета, кроме Р., и в доме их он держал себя как родной человек. Недаром старая Головина говорила, вздыхая от полноты чувств: «Григ. Еф. я люблю как родного брата, и чем больше я его узнаю, тем больше ценю».



Как я уже сказала, деловых отношений между Р. и Головиными не существовало, чему ясным доказательством служат запутанные денежные дела семьи, которые за годы нашего знакомства только все больше усложнялись, а никак не приходили в блестящее состояние. О любовных чувствах не может быть речи, эти чувства, согласно старой пословице, что кошель, их никак не скроешь. Рано или поздно тем или иным способом, а человек должен выдать себя. И я, проводившая с ними иногда целые дни, не могла бы этого не заметить. Остается, следовательно, последнее: Р. как-то так сумел овладеть их разумом и сердцем, их волей, что они, действительно, видели черное белым, а белое черным. Ведь недаром же существует сила внушения, а ее не отрицает никто!



В то время по Петербургу ходила сплетня, переданная мне одной из посетительниц Р., о том, как в Царском Селе Р. пригласил к себе «помолиться» одну совсем молоденькую жену л(ейб)-гвардейца свиты ее В(еличества) и та потом очутилась почему-то в полугорячечном состоянии на вокзале Цар(ского) Села, была привезена в Петерб(ург) случайно встретившим ее знакомым и, прохворав три недели, написала царице письмо с какими-то кошмарными разоблачениями. Но следствием этого письма явилась ссылка ее мужа в Дагестанский полк на Кавказ, а с тем вместе и ее. Если допустить, что это правда, а я думаю, что не ошибусь, утверждая это, то почему же не подумать, что была та крепость Р. поклонниц, которым нужна была его святость, «a tout prix»*, Одним словом — подвижник и «отшельник» 20-го века. Но, конечно, надо думать, что далеко не все темные дела Р. были известны Головиным, и, при его ловкости и хитрости, он, без сомнения, умел утаивать львиную долю из них, а если открывалось что-нибудь неблаговидное, то это сейчас же можно было свалить на бесов, которые только и ищут, как бы им поддеть праведника — с грешным человеком чего время зря терять — все равно будет в аду, а вот сокрушить праведника — это то, над чем стоит постараться! И в этих «искушениях» такие непогрешимые поклонницы видели лишнее подтверждение святости их праведника Р. Когда я иногда заговаривала с Муней насчет неуместности вмешательства Р. в политику, она мне отвечала всегда очень коротко и раз сказала, сильно волнуясь: «Знаете, Григ. Еф. приписывают гораздо больше влияния, чем он имеет на самом деле. И ведь все, что посоветует он, — все это бывает к лучшему.



А без Гр. Еф. они бы еще хуже поступали. Вы не можете себе вообразить, чего ему стоит удержать их иногда от опрометчивых поступков. И далеко не всегда слова Гр. Еф. имеют действие. Вспомните, летом (дело было в 1915 г.) думу распустили. Гр. Еф. тогда очень отговаривал, но явилось другое влияние, сильнейшее, а Гр. Еф. даже захворал, когда разогнали думу, и все время твердил: «Ну значит, тому и быть, сами в петлю лезут». И, кроме того, от него хотят невозможного: он сам и жизнь его настолько своеобразны, что и понятия о жизни у него совсем другие, чем у всех, и ему часто видно то, что для всех еще закрыто, и он иногда просто не понимает: чего хотят и из-за чего враждуют разные партии и которая права. «Ну а как к нему относится царь?» — спросила я. Муня покачала головой: «Это очень трудно сказать; конечно, царь считает Гр. Еф. другом и знает, что только он один говорит ему всегда правду, иногда грубую, резкую, но всегда правду, а он ее ни от кого не слышит! Но, с другой стороны, у царя есть область, в которую он никого не допускает: это его самодержавие. У него к нему какое-то болезненное отношение, и самый любимый советчик может мгновенно сделаться его врагом, если он заметит в нем хоть намек на желание ограничить эту власть. Кроме того, он очень подозрителен; Гр. Еф часто рассказывает, как он спрашивает в раздражении: «Григорий, царь я или нет?» — если он думает, что ему хотят внушить, как надо поступить. Можно, правда, подумать, что ему по какой-то иронии судьбы передалась черта Ивана Грозного! И, кроме того, он очень упрям и часто из одного упрямства поступает наоборот, так что Григ. Еф. с ним приходится очень трудно». Сомневаться в искренности слов Муни не приходится, какая ей нужда была передо мной притворяться? А что касается до царской семьи и взаимоотношений царя и Р. — то кому как не ей было их знать: она постоянно бывала у Вырубовой, и та и Сана Пистелькорс у Головиных, а ближе никого не было к царской семье.



Когда поднялось шушуканье по поводу близости Р. с банкиром Д. Л. Рубинштейном, которого называли чуть не немецким шпионом, я как-то спросила Муню, какие у Р. дела с ним. Но она ничуть не смутилась и ответила покойно, как всегда: «Он добрый, Рубинштейн, и очень богат; денег он дает Гр. Еф. на добрые дела сколько бы он ни попросил. Руб. целый лазарет содержит на свой счет. А какими путями он достает эти деньги, не все ли равно? Важно, что он бедным помогает». В данном случае Муня, конечно, повторяет слова Р., говорящего, что все равно, кто делает добрые дела, мошенник или честный человек, да еще Р. мошенника ценит сортом повыше, потому что он может раскаяться, а честному человеку каяться не в чем, а по Р. без раскаянья не может быть «радости духа», значит, быть мошенником лучше.



Раз я стала говорить с Муней о том, почему Р. отрицает свою интимную близость с Лохтиной, хотя в ее дневниках об этом написаны исчерпывающие данные. Но Муня с обычным своим ясным взглядом сказала тихо: «Гр. Еф. и Ольг. Влад. настолько исключительны и стоят на такой высоте, что мы не можем разбирать ничего, что их касается, простыми словами. Многое из того, что писала Ольг. Влад., никто не может прочесть как следует и понять, что она хотела этим сказать, а Гр. Еф. так далек от греховных помыслов, что не понимает иной раз, что ему приписывают». — «Но позвольте, Мария Евг., — перебила я ее, — ведь вы же допускаете у Григ. Еф. отношения с женщинами и не такие, какие он имеет с вами?» Муня ответила с колебанием: «Конечно, я допускаю, но я опять повторяю, что мы с вами многого не можем понять, вот потому я и говорила, что предпочла бы, если бы этого не было совсем. Но он-то знает, зачем он это делает и зачем от нас скрыто то, что ему ясно, вот потому-то многие о нем соблазняются. А все действия Гр. Еф. имеют глубокий тайный смысл!»



Вот так «тайный»! Но, не смущаясь моим растерянным видом, Муня спокойно продолжала: «Для меня по отношению к Гр. Еф. не было никогда сомнений, и мне грустно только то, что вы лишаете себя такой большой радости, как духовное общение с ним. Его так мало знают, а между тем поучения Гр. Еф. так глубоки». Здесь я не удержалась и напомнила Муне о вышедшей осенью 1915 г. книжке Р. «Мысли и поучения», очень нелепой, которую его же поклонницы постарались тут же скупить и удалить с рынка. Муня немного смутилась и отвела разговор, сказав, что книжка вышла без ее содействия.



Я, как всегда в таких случаях, чувствуя себя словно в чем-то виноватой, не стала настаивать, а между прочим, она весной 1915 г. читала мне переписанные ею записки Р., частью вошедшие в ту же книжку и представлявшие собою пародию на евангелие. И ведь правда, если бы у Р. — представителя народа — была вдохновенная сила поучения, то за ним бы пошел первым делом этот народ, а не скучающие пресыщенные дамы разлагающегося высшего света, из которых он вербовал своих поклонниц. А народ, настоящий истовый коренной народ, к Р. не шел и презирал его, не только в Петербурге и по всей России, но и на месте его родины. Там тоже было несколько кликуш и истеричек, бегавших за ним, да два-три растолстевших толстосумов, и бедный, черный народ и там не признавал его, и, несмотря на все его щедроты и подаяния, Р. популярности среди своих земляков не имел, и мне рассказывали даже, что мужья били своих жен за то, что они ходили в баню с Р. А Муня говорит, восторженно глядя перед собой: «Чем больше он пляшет и пьянствует, чем сильнее его поносят, тем больше мое желание поклониться ему, я знаю, как он молится и страдает, — в нем вся Россия». Разумеется, она в данном случае ничем не ушла от Лохтиной, говорящей: «Когда он пляшет — он молится». Отношение Люб. Вал. Головиной к Р. проще и понятнее: «Я Гр. Еф. люблю безгранично, — часто говорила она мне, но тут же с брезгливой гримасой на своем тонком лице прибавляла: Но иногда поведение его просто недопустимо, это какое-то попрание всех законов хорошего тона! Чего только он себе не позволяет и чему, чему не приходится быть невольной свидетельницей! Сколько раз я ему говорила: «Гр. Еф., доживу ли я до того времени, когда вы будете вести себя корректно с дамами?!» Я так счастлива, что он никогда не позволял себе ничего такого по отношению к Марусе (дома Муню зовут Маруся, а «Мунька» прозвал ее Р.). Но должна вам сказать, между пр(очим), что это у него развилось с годами и наши дамы во многом сами виноваты. Когда мы с ним познакомились, это было в 1910 г., он был как раз в опале. Были тут разные интриги, в(еликий) к(нязь) Николай Николаев.54 много этому посодействовал, tout court*, его из дворца уволили, и только Аня продолжала его принимать и к нам в дом он был вхож. Тогда, mon Dieu**, как он был скромен и по отношению к моим дочерям и вообще у нас дома был образцом вежливости и скромности. 5 лет не 5 дней — я настолько к нему привыкла, что не могу себе представить жизни без него и люблю его как родного брата. Я особенно ценю в Гр. Еф. его дар утешения: вам, конечно, известно, как учит церковь, что каждый старец имеет свой особый дар? У Гр. Еф. этот дар — утешение. В самые тяжелые минуты жизни он всегда находит то самое нужное слово, какой-нибудь ничтожный совет — и выход найден. Кроме того, с ним чрезвычайно отрадно молиться. Вы знаете, со мною был раз случай — распух язык, не понимали, что такое, опасались, что без операции не обойдется. А Гр. Еф. сказал: пройдет! — дал маслица от Иоанна Тобольскаго, и, подумайте, правда, прошло, нарыв прорвался сам. А с наследником как было: наша несчастная царица верит, что только один Гр. Еф. охраняет жизнь наследника. Когда Гр. Еф. был в опале, наследник заболел, и царица настояла, чтобы его вернули. Когда Гр. Еф. вернулся, наследник еще не мог ходить — доктора боялись кровотечения, а Гр. Еф. взял его за ручку и сказал: пойдем, Алеша, погуляем. А потом и врачи признали, что опасность миновала на этот раз. Это, разумеется, заставляет царицу чуть не молиться на Гр. Еф.: она болезненно любит сына...»



Все это Люб. Вал. рассказывала мне в первые два года знакомства, но в конце третьего отношение изменилось: ни о каких «недопустимых» поступках Гр. Еф. больше не было и речи. Люб. Вал. даже стала спорить против очевидности, утверждая, что Р. ни в какие рестораны по ночам не ездит и что все это наглая клевета злонамеренных людей. А раз, когда он ушел в спальную «молиться» с какою-то девицей и уходившая Шаповальникова хотела постучать в дверь, чтобы вызвать его и проститься, то Люб. Вал., с каким-то даже трепетом, сказала: «Что вы? как можно? Гр. Еф. занят!» А из спальной слышалось повизгивание, игривый смех и довольное урчанье Р. Я с сомнением посмотрела на Люб. Вал., но ее бледное увядшее лицо было бесстрастно, и только легкое неудовольствие на бестактность Шаповальниковой отражалось на нем.



Пожалуй, раньше у Люб. Вал. было именно родственное чувство к Р., а потом оно сменилось чем-то полным, я бы сказала, почтения и восхищения, чего, конечно, по родственному не бывает. Кроме того, она стала подозрительная, держится все время настороже и готова всегда его защитить, отрицая даже то, на что имеются документальные данные.



Что же касается до отношения Муни к Лохтиной, то здесь преданность и восторженное удивление перед силой человека, не остановившегося перед выбором унижения во имя идеи, пожертвовавшего семьей, богатством, положением в свете, чтоб принять позор и оскорбление за служение «идеалу».



У таких экзальтированных, скрыто страстных и замкнутых натур, как Муня, всегда является жажда поклонения чему-нибудь или кому-нибудь, и в том, что Муня выбрала себе этим объектом Лохтину, натуру, во всяком случае, исключительную, нет ничего удивительного. Муня называет себя послушницей Лохтиной и ведет себя с нею по отношению к окружающей ее среде, как. вероятно, ведут себя миссионеры на острове людоедов. Когда Муня говорит о Лохтиной, у нее иногда получается такая величественная стройная фигура, что, чувствуя, как у тебя ум за разум заходит, ты в то же время не можешь не согласиться, что еще далеко не известно, кто больше достоин уважения и кого надо осуждать — Лохтину или отвернувшийся от нее «свет» — собрание лживых, корыстных, безнравственных людей. Конечно, проще всего сказать, как я и предлагала это сделать в начале — это решить, что Лохтина сумасшедшая психопатка, а Муня дегенеративная истеричка, сказать и успокоиться. Но меня эти услужливо подсунутые общественным мнением готовые ярлыки не удовлетворяли. Не знаю, как вас? Особенно хорошо рассказывала Муня о том, как Гр. Еф. «умерщвлял свою плоть» в тот период своей жизни, когда он, согласно своему выражению «нагрешив досыта», «припадал к богу», чтобы потом, научив дух отделяться от тела и «возноситься», начать опять грешить по-плотски с тем, чтобы вкушать сладость покаяния. Сведения эти Муня почерпнула от Покровских «сестриц» в то время, когда она сопровождала Р. на родину. «Чего, чего только не делал с собою Гр. Еф.! — говорила она, и глаза ее темнели, и в них загорался огонек восхищения. — Приехал он в Покровское через пять лет после того, как ходить начал странствовать, и жил в лесу, около болота. И в самую сильную жару часами стоял в болоте, отдавая себя на съедение мошкам и комарам. Теперь он все может себе позволить — тому, кто раз смирил свою плоть, никакой соблазн не страшен!» — и она смотрела проникновенно вдаль.



Такою же тихой, ласковой, с обычным мигающим взглядом и даже в неизменной вязаной кофточке я застала ее и в тот последний вечер, когда я пришла к ней на Мойку, случайно очутившись в Петрограде сейчас же после Октябрьской революции. Еще ничто не изменилось в доме, даже казачок, дремавший в передней, и злой пудель Таракан были на своих местах, исчезла только вечно возившаяся с насморками и ревматизмами собака Монстр.



Меня провели к Муне в комнатку, здесь тоже было все по-старому, даже кровать Лохтиной за ширмой и ее посох с лентами, но сама она со времени смерти Р. жила безвыездно в Верхотурье.



Наконец заговорили о Р. «Я не могла никак себе представить, что Феликс55 такое сделает! — сказала Муня, и складки у губ обозначились резче. — Прежде всего это было предательство! Заманить в гости и предать — Гр. Еф. был у нас, потом ему позвонили, он видимо колебался, а потом подошел к телефону и говорит: ну, ладно, буду. А у меня так почему-то сердце забилось, никогда не билось, а тут забилось. Я стала его спрашивать, куда он собирается, а он сначала не хотел сказать, а потом говорит: к Маленькому — это он Феликса так звал. А я ему говорю, зачем так поздно? и стала просить его взять меня, а он рассердился и велел послать за извозчиком домой ехать, а Феликс за ним должен был заехать. Так рассердился, прощаться не хотел, пошел к двери, потом вернулся, поцеловал, опять пошел, остановился, махнул рукой: ну была не была! и уехал.



А потом с утра, когда начались поиски, я звонила Феликсу, и у него не хватило духу мне сказать, что Гр. Еф. уехал от него домой. Ну что лучше-то сделали? только путь крови открыли, как Гр. Еф. всегда говорил».



Я посмотрела на ее бледное лицо, тихие скорбные глаза и спросила невольно: «Очень вам теперь тоскливо?» Но лицо ее вдруг изменилось и стало почти радостно: «Нет почему же?.. ведь он теперь всегда со мною».



Больше говорить было не о чем и оставаться в этой мучительной атмосфере — единственной мысли — было нестерпимо. Я тоже поцеловала усталые веки Муни и ушла. Больше я не видала ее и не слыхала ни о ней, ни о Лохтиной ничего.



Примечания



Публикуется по автографу, хранящемуся в ЦГАЛИ (ф. 1337, оп. 1, ед. хр.72), с сохранением авторской стилистики и некоторых особенностей орфографии.



1 Адрес написан рукой неустановленного лица.



2 «Из недавнего прошлого». Пг, 1917. Воспоминания написаны певицей, посещавшей Распутина в 1915—1916 гг.



3 Здесь и далее вместо принятого у мемуаристки сокращения «кк» дается полная форма.



4 Покровский Михаил Николаевич (1868—1932), историк.



5 Феофан (Быстров), с 1908 г. исполнял обязанности ректора С.-Петербургской духовной академии; с 1909 г. — епископ Ямбургский. В течение двух лет был царским духовником. После неудач антираспутинской кампании с ноября 1910 г. удален из академии и назначен епископом Таврическим; с 1912 г. переведен в Астраханскую епархию; с 1913 г. — в Полтавскую.



6 Наследник престола.



7 Вырубова Анна Александровна (1884—1964), дочь А. С. Танеева, обер-гофмейстера и главноуправляющего канцелярией императора Николая II, фрейлина (с 1904), ближайшая подруга императрицы Александры Феодоровны.



8 Дочери Распутина Матрена и Варвара жили при нем в Петрограде и обучались в пансионе.



9 Прислуга, дальняя родственница Распутина.



10 Исполняется во время всенощного бдения (полиелея).



11 Супруга великого князя Петра Николаевича.



12 Маклаков Николай Алексеевич (1871—1918), министр внутренних дел в 1912—1915 гг.



13 Фон Пистелькорс (Пистолькорс) Александр Эрикович, камер-юнкер, чиновник Государственной канцелярии; его жена Александра Александровна (сестра А. А. Вырубовой).



14 Головина Любовь Валериановна, вдова камергера Е. С. Головина, одна из самых давних почитательниц Распутина.



15 Л. В. Головина и ее дочь Мария Евгеньевна (Муня), фрейлина; последняя была одним из секретарей Распутина.



16 Лохтина Ольга Владимировна, жена действительного статского советника. После знакомства с Распутиным коренным образом изменила свою жизнь, что нашло отражение во множестве мемуарных источников (см., напр., воспоминания бывшего иеромонаха Илиодора «Святой черт». // Голос Минувшего. 1917, III).



17 Илиодор (Сергей Труфанов) (р. 1880), иеромонах, религиозно-политический деятель. После обличений Распутина в 1911 г. был сослан во Флорищеву пустынь; в 1912 г. отрекся от официального православия. Освободившись из пустыни, уже мирянином приехал к родителям на Дон. После покушения на Распутина духовной дочери Илиодора Хионии Кузминичны Гусевой был обвинен Распутиным в подсылке к нему убийц и в июле 1914 г. бежал из России. Лохтина, приезжавшая и во Флорищеву пустынь, поселилась близ Илиодора на Дону, где жила в течение полутора лет.



18 Вероятно, Акулина Лаптинская, приверженица Распутина, игравшая не последнюю роль в его доме.



19 См. примеч. 17. Покушение произошло 30 июня 1914 г.



20 Коковцов Владимир Николаевич (1853—1943), министр финансов в 20 1904—1914 гг.; одновременно в 1911—1914 гг. — председатель Совета Министров.



21 Имеется в виду Елена Францевна Джанумова, оставившая записи о встречах с Распутиным в Москве и Петрограде («Мои встречи с Григориев Распутиным». Пг. — М., 1923).



22 Гейнсборо Томас (1727—1788) английский художник-портретист.



23 Питирим (Окнов), митрополит Петроградский и Ладожский (с 23 ноября 1915 г.); переведен из экзархов Грузии.



24 Андроников Михаил Михайлович (1875—1919), чиновник особых поручений при обер-прокуроре Синода.



25 Самарин Александр Дмитриевич, обер-прокурор Синода с 5 июля по 26 сентября 1915 г.



26 Варнава (Накропин), епископ Тобольский (с ноября 1913 г.); с октября 1916 г. — архиепископ.



27 Манус Игнатий Порфирьевич крупный промышленник и биржевой деятель. Рубинштейн Дмитрий Львович, банкир.



28 Евлогий (Георгиевский), архиепископ Волынский с мая 1914 г.; был назначен управлять церковными делами в оккупированных областях Галиции.



29 Родзянко Михаил Владимирович (1859—1924), в 1911—1917 гг. — председатель 3-й и 4-й Государственной думы.



30 Горемыкин Иван Логгинович (1839—1917), председатель Совета Министров с 20 января 1914 г. по 20 января 1916 г.



31 Куломзин Анатолий Николаевич (1838—1924), председатель Государственного совета с июня 1915 г. по 1 января 1917 г.



32 Хвостов Алексей Николаевич (1872—1918), министр внутренних дел с сентября 1915 г. по март 1916 г.



33 В воспоминаниях «Святой черт» бывший иеромонах Илиодор описывает, как он, по просьбе епископа Саратовского Гермогена, делал неудачные попытки «приготовить» Распутина в священники.



34 Ектенья — протяжное моление, состоящее из отдельных прошений, которое поет священник или диакон.



35 Барк Петр Львович (1858—1937), министр финансов с 1914 г. На этом посту оставался до Февральской революции.



36 Штюрмер Борис Владимирович (1848—1917), председатель Совета Министров с 20 января по ноябрь 1916 г.; одновременно министр внутренних дел с 3 марта по 7 июля 1916 г., министр иностранных дел с 7 июля по 10 ноября 1916 г.



37 Верхотурский мужской монастырь в Пермской губернии.



38 Жизнь 80-летнего старца Макария подробно описана в книге «Из недавнего прошлого» (с. 25—27).



39 О неудачной попытке провести на пост министра финансов свойственника А. Н. Хвостова подробнее см.: Аврех А. Я. Царизм накануне свержения. М., 1989, с. 122—123.



40 Род короткополой кофты.



41 Татаринова Екатерина Филипповна (урожд. Буксгевден) (1783—1856) (подробнее см.: Энциклопедический словарь Брокгауза и Ефрона. Т. 64, СПб., 1901, с. 666—668).



42 Вероятно, имеется в виду французский спирит Филипп.



43 Милица Николаевна и Анастасия Николаевна, великие княгини (урожд. княжны Черногорские).



44 Подробнее см., напр.: Энциклопедический словарь Брокгауза и Ефрона. Т. 57, СПб., 1900, с. 352—354.



45 Новосильцев Николай Николаевич (1761—1836), государственный деятель, министр юстиции.



46 Крюднер (Криденер) Варвара-Юлия (урожд. Фитенгоф) (1764—1825), известная проповедница мистицизма.



47 Мария Евгеньевна и Ольга Евгеньевна Головины.



48 Тютчева Софья Ивановна, фрейлина; боролась с влиянием Распутина при дворе.



49 Вероятно, о. Александр (Васильев), настоятель царскосельского Феодоровского собора, воспитатель наследника по части закона Божьего.



50 Так называлась дача бывшего иеромонаха Илиодора на Дону.



51 Описка мемуаристки: имеется в виду Варя Распутина.



52 Волжин Александр Николаевич, обер-прокурор Синода с 30 сентября 1915 г. по 7 августа 1916 г.



53 Джиу-джитсу (джиу-джицу), японская система самозащиты и нападения без оружия.



54 Великий князь Николай Николаевич (1856—1929), бывший Верховный главнокомандующий; с 23 августа 1915 г. — главнокомандующий Кавказской армией.



55 Юсупов Феликс Феликсович (1887—1967), князь, зять великого князя Александра Михайловича и великой княгини Ксении Александровны.



Публикация Т. ЛАТЫПОВОЙ