Харбин, 20 января 1927 г.
Возвращаю Вам, Николай Александрович, в свою очередь, Ваше письмо. Сопровождаю его несколькими словами, которые, если угодно, можете не читать: тогда просто бросьте этот листок в печь, и во всяком случае не затрудняйте себя отсылкой его мне обратно.
Не буду скрывать, – Ваше письмо меня очень огорчило. Не обидело (как, вероятно, не сочли бы подходящим обидеться и Вы, если б кто вздумал намекнуть Вам о „проституционности” и проч[ем]), а именно огорчило. Несмотря на Ваше отношение ко мне, я продолжаю относиться к Вам по-прежнему. Вспоминая, стараюсь припомнить в Вашем характере черты, объясняющие Ваше письмо. Тем более, что в нем так много „студенческого”…
Перечтите его. Ужели оно не кажется Вам непростительно „юношеским”, узким, фанатичным. Даже студентами, помню, в „Петергофе” мы считали позволительным сидеть рядом с товарищем Александром и беседовать с ним.<63> Теперь же Вы просто лишаете нравственного права по-иному чувствовать Россию, нежели чувствуете и любите ее Вы. Эта болезненная, какая-то подпольная подозрительность (Вам „неясны причины (!), цели (!!) и смысл (!!!)” моего письма)! Эта огульность! Эта нетерпимость, поистине, интеллигентско-сектантская! Это идолопоклонство отвлеченной „совести” в ущерб „рассудку” (т.е. разуму, который есть интеллектуальная совесть)!
Бог с Вами. Оставайтесь при Вашей соблазнительной кавалерийской философии революции („персональная подлость большевиков”, „беглый каторжник”, „нужно стрелять”… не имея ни пистолета, ни понятия о прицеле). Это дело вкуса и темперамента. Впрочем, об этом можно спорить. Но особенно… неожиданна вот эта Ваша гордыня, безаппеляционность, эта легкая готовность сурового морального приговора… теперь, когда все так сложно, трудно, когда так объективно легко заблудиться… Признаться, я не ожидал, что горе настолько убило в Вас чуткость (Вы же не Ильин<64>, у которого ее никогда вовсе не было)…
Хотя Вы обещали не полемизировать с моей публицистикой и не отвечать на мое письмо, Вы в письме сделали и то, и другое… не давая мне возможности ответить по существу Ваших „оценок” (фактом возвращения моего письма и тоном Вашего). Но что сделано – сделано. Не хотите или не можете – не надо. Во всяком случае, – спасибо за откровенное слово. Останусь и я при себе: „для Гибеллинов Гвельф и для Гвельфов Гибеллин”. Ни на „митингах”, ни в „печати” полемизировать по этому поводу потребности не чувствую (хотя меньше всего полемики боюсь).
Но лично мне, повторяю, очень грустно… ибо и считая Вас очень ошибающимся, ослепленным, ожесточившимся, я все же не могу изменить своего старого личного отношения к Вам.
Должно быть, мы очень разные люди…
Н.У.
Возвращаю Вам, Николай Александрович, в свою очередь, Ваше письмо. Сопровождаю его несколькими словами, которые, если угодно, можете не читать: тогда просто бросьте этот листок в печь, и во всяком случае не затрудняйте себя отсылкой его мне обратно.
Не буду скрывать, – Ваше письмо меня очень огорчило. Не обидело (как, вероятно, не сочли бы подходящим обидеться и Вы, если б кто вздумал намекнуть Вам о „проституционности” и проч[ем]), а именно огорчило. Несмотря на Ваше отношение ко мне, я продолжаю относиться к Вам по-прежнему. Вспоминая, стараюсь припомнить в Вашем характере черты, объясняющие Ваше письмо. Тем более, что в нем так много „студенческого”…
Перечтите его. Ужели оно не кажется Вам непростительно „юношеским”, узким, фанатичным. Даже студентами, помню, в „Петергофе” мы считали позволительным сидеть рядом с товарищем Александром и беседовать с ним.<63> Теперь же Вы просто лишаете нравственного права по-иному чувствовать Россию, нежели чувствуете и любите ее Вы. Эта болезненная, какая-то подпольная подозрительность (Вам „неясны причины (!), цели (!!) и смысл (!!!)” моего письма)! Эта огульность! Эта нетерпимость, поистине, интеллигентско-сектантская! Это идолопоклонство отвлеченной „совести” в ущерб „рассудку” (т.е. разуму, который есть интеллектуальная совесть)!
Бог с Вами. Оставайтесь при Вашей соблазнительной кавалерийской философии революции („персональная подлость большевиков”, „беглый каторжник”, „нужно стрелять”… не имея ни пистолета, ни понятия о прицеле). Это дело вкуса и темперамента. Впрочем, об этом можно спорить. Но особенно… неожиданна вот эта Ваша гордыня, безаппеляционность, эта легкая готовность сурового морального приговора… теперь, когда все так сложно, трудно, когда так объективно легко заблудиться… Признаться, я не ожидал, что горе настолько убило в Вас чуткость (Вы же не Ильин<64>, у которого ее никогда вовсе не было)…
Хотя Вы обещали не полемизировать с моей публицистикой и не отвечать на мое письмо, Вы в письме сделали и то, и другое… не давая мне возможности ответить по существу Ваших „оценок” (фактом возвращения моего письма и тоном Вашего). Но что сделано – сделано. Не хотите или не можете – не надо. Во всяком случае, – спасибо за откровенное слово. Останусь и я при себе: „для Гибеллинов Гвельф и для Гвельфов Гибеллин”. Ни на „митингах”, ни в „печати” полемизировать по этому поводу потребности не чувствую (хотя меньше всего полемики боюсь).
Но лично мне, повторяю, очень грустно… ибо и считая Вас очень ошибающимся, ослепленным, ожесточившимся, я все же не могу изменить своего старого личного отношения к Вам.
Должно быть, мы очень разные люди…
Н.У.
Архив Гуверовского Института войны, революции и мира Стэнфордского Университета (США, Калифорния). Коллекция Николая Васильевича Устрялова, 1920-1935. 1 ящик рукописей (ранее – часть коллекции Н.И.Миролюбова). Бумаги, 1920-1935. Переписка и записи, имеющие отношение к Русской Революции, Белому правительству в Омске, 1918-1919, и евразийству.
Добавлено: 07.10.2013
Связанные события: Никто еще не вызывал во мне такого чувства негодования и возмущения, а временами и отвращения и тем, что Вы писали, но еще более тем, как все это сделано и преподнесено
Связанные личности: Устрялов Николай Васильевич