С большим запозданием дошла до нас — друзей и современников Л. П. Карсавина весть о его смерти на Уральско-Сибирской каторге уже в 1952 году, 12/VII. Довольно подробные сведения о последних годах лагерной жизни Л. Пл-ча в зауральской тундре сообщены по письмам оттуда и записям очевидцев, живших с ним в лагерях, или только навещавших его там (см. Ватиканское изание Orientalia Chr-na, 1958, «Vom Leben u. Sterben eines russichen Metaphysikers. Em verspatetes Nachruf auf Leo Karsavin + 12 VII 1952»).
При всей скудости и сухости этих сообщений, а может быть, — совершенно ненароком, именно через эту житийную лаконичность, мы потрясаемся, встречаясь тут неожиданно для нас именно с Карсавинской феноменальностью. Она так бросается в глаза, так покоряет нас, что мы невольно как бы слышим окрик, раздавшийся к Моисею из купины горящей: «иззуй сапоги твои ибо место, на котором ты стоишь, место — святое». Мы видим уже просветленного Льва Платоновича. Дошедшее до нас посмертно-житийное изображение лагерно-арестантской жизни Л. Пл-ча радует, прямо чарует нас своей верностью основным чертам его выдающейся личности, известной нам еще с молодых лет.
Я помню, как в годы первой мировой войны (1914-1917 г.) проф. СПБ Унив-та И. М. Гревс (историк — медиэвист) мне говорил: «из всех моих учеников я первым по талантливости ставлю Г. П. Федотова. Но, конечно, выше всех сравнений я считаю сверхдаровитого Карсавина». Лично я начал встречаться с покойным Л. Пл-вичем, как секретарь ист.-фил. факультета Высш. Жен. Курсов. До революции это было женское отделение историко-фил. фак-та СПБ Ун-та с почти целиком входящим в него составом университетских профессоров и доцентов. Лев Пл. — при посещениях Имп. Публ. Библиотеки, стал заглядывать и ко мне. Я был тогда библиотекарем. В этот период он писал свой докторский труд: «Средневековое мировоззрение». Я был на его диспуте. Возражатели упрекали Л. Пл-ча за отрыв от более конкретных тем и за попытку «объять необъятное». Но именно к этому то «необъятному» и потянулась его душа. Он изжил общеуниверситетскую агностическую внерелигиозность и потянулся к положительной средневековой музыке души, дышавшей Богом, естественно, как воздухом. Мне достопамятно деликатное признание в этом самого Л. Пл-ча. Если не ошибаюсь, это было уже летом — осенью 1914 г., когда грянула война. Л. Пл-ч зашел ко мне в богословское отделение перед моим уходом в 4 часа. Разговаривая, мы тихо шагали вместе при хорошей солнечной погоде мимо Гостиного Двора в направлении к Казанскому Собору. Он как то вызывающе изливался о своих неудержимых «карабканьях» на скалу веры, к огню и свету. Я — ему: «дай Вам Бог поскорее опалить в этом огне Ваши крылышки». Он — мгновенно, со сдержанным порывом, заглядывая сбоку мне в лицо, с обычным улыбчивым выражением, отчеканил: «да я уже и опалил»... Я был радостно взволнован этой драгоценной искренностью. Не хотел уже от волнения продолжать разговора, достигшего многознаменательного завершения...
Я приобрел великого собрата для задуманного мной тогда братства православных ученых, писателей и общественных деятелей.
При дальнейших встречах я осторожно, без нажима напоминал Льву Платоновичу о форме церковно-братской организованности и встречал с его стороны общее одобрение. Но и мой час еще не пришел.
Друзья познаются в несчастьи. Революция 25-го октября 1917 г. Мое заключение в Петропавловской крепости. Мое полусекретное освобождение (25/1 1918 г.) с указанием — не жить у себя дома. Вот тут друзья позаботились. Из тюрьмы (Крестов) везут меня на Васильевский остров к проф. В. Н. Бенешевичу. После четырехдневного проживания у него меня перевозят к Л. П. Карсавину. Он — инспектор Истор. Фил. Института. Университетская набережная, рядом с Университетом. Семья Л. Пл-ча где-то в деревне: — кормится. А тут с ним только старичек — отец, по профессии театральный декоратор. Все замерло, все бездействует. На кухне еще есть какая-то прислуга, готовящая обед к назначенному часу из матерьялов довольно скудных. Л. Пл-ч является «со службы» минут за 5-10. Сразу садится за письменный стол и к оборванным строкам, как машина, бойко приписывает 5-10 строк. Сосредоточенность внимания и памяти — феноменальная. Если надо было навести порядок, подметал пол, топил печку, делал себе и нам двоим ванну. Все бойко и всегда с веселой улыбкой. О главном тут я не говорил ни слова, но морально отдыхал в теплоте дружбы и ласки: «я — у себя дома». От Карсавина меня моя сестра — медичка перевезла на три дня к проф. П. Н. Жуковичу. Оттуда я переселился сравнительно надолго (фактически вышло — на 3 месяца) к С. П. Каблукову. Он — холостяк, секретарь Религ. Философ. О-ва. Еще можно было в этот анархический для большевиков период долго жить так тайно, без прописки, под покровом старых дворников, в большинстве приверженцев прежнего быта.
За эти недели и даже месяцы наступающей весны (Велик, пост и Пасха) я успел сговориться со своими друзьями о своевременности создания организованной формы культурных мирянских сил для защиты религии и церкви в наступившем периоде гонений. Традиционно-исторический образец для нас русских, это — наши противоуниатские западно-русские братства, благословленные всеми восточными патриархами. Пора создавать инициативные группы в этом направлении.
Обнадеживала к этому и личность новоизбранного в СПБ митрополита, молодого викария Вениамина. Он собирал густые толпы богомольцев, совершая пассии в Александро-Невском Соборе. Сей вскоре священно-мученик митр. Вениамин был моим сотоварищем по учению в Академии, лишь одним годом старше меня: Василий Иванович Казанский, Олонецкой семинарии. Естественна смелость попросить у него формального благословения на нашу скромную инициативу: по замыслу большого обще-церковного начинания. А именно, благословения на учреждение мирянского всероссийского братства защиты церкви в эту искусительную минуту гонений. В назначенный день на Пасхе 1918 г., после литургии, мы явились к мит. Вениамину в его лаврские «покои», в тот момент еще незакрытые и неразоренные.
Кто эти — мы? Это была количественно малая кучка. Кроме меня — Л. П. Карсавин, проф. канонист В. Н. Бенешевич и С. П. Каблуков. Последний, в качестве личного друга лаврских монахов и церковных старост столичных соборов, технически подготовил наше свидание с митрополитом. Тотчас после литургии, за чашкой чая митр. Вениамин со свойственным ему детски сияющим лицом, без долгих разговоров, с радостью одобрил наше начинание и благословил нас съездить братски, вместе поговеть перед началом дела в Череменецкий монастырь на Череменецком озере под г. Лугой. Организовал эту поездку друг монахов С. П. Каблуков. Погода нам улыбнулась. Солнце сияло все трое суток, которые мы провели в монастыре, помолились и поговели. Редко я встречал, как отца духовного, столь живого и мудрого тамошнего игумена из простолюдинов, о. Амвросия. Так он здраво, живо судил о вопросах религии и совести. На обратном пути Л. Пл. сообщил мне, что он приготовил к напечатанию в научно-популярной религиозно-философской серии, возглавлявшейся тогда Ф. Ф. Зелинским, книжку о римо-католичестве и убеждал меня в эту же серию, в том же объеме и стиле, написать книжку о Православии. Через 8 лет уже здесь в Париже, в эмиграции, выполнил это пожелание о. С. Булгаков своей известной книгой, недавно опять перепечатанной.
Тогда в России это были еще последние месяцы, быстро удушаемых остатков свободы мысли, печатного слова и всякой общественности. Аресты, тюрьмы, казни, ссылки. Очередь подбиралась снова ко мне. Легкомысленный, но еще романтик старо-интеллигентского культа свободной мысли, ленинский министр народ, просвещ. Луначарский созвал на 5 июля 1918 г. в Москве профессорский съезд. Благодаря дружеской, хотя и вполне легальной помощи академика С. Ф. Ольденбурга (коллеги моего по Времен. Правительству), я легко получил депутатский лист на поездку в Москву на профессорский съезд. Этот недельный период съезда я единственный раз состоял на большевицком пайке и жил на Ходынке в депутатском общежитии в бараках медицинского факультета. Затем я погрузился в рискованную жизнь без прописки, с переменными ночлегами у друзей. Легально влился в работу Церковного Собора. Как выбранный в члены Высшего Церковного Совета (еще в ноябре 1917 г., во время моего заключения в Петропавловской крепости), я с июля 1918 г. начал заседать в нем, но одновременно стал подготовлять себе убег из СССР на какой либо фронт военно-освободительной борьбы. С патриархом Тихоном я условился, чтобы он вычеркнул меня из состава членов Высш. Ц. Совета, когда я ему сообщу, что делаю опыт ускользнуть заграницу. Так он и сделал затем, по моему извещению. В последнем календаре Гатцука на 1919 г., в сведениях о личном составе новых церковных учреждений моего имени уже нет.
Моя жизнь в Москве за это последнее мое пребывание на родной земле заслуживает еще особого повествования, в частности связанного и с обсуждением в Москве плана и возможностей широкой реализации того дела, на которое наша малая кучка получила благословение митр. Вениамина...
В Москве пред Рождеством 1918 г. я попросил отпуск у патриарха по случаю опасной болезни сестры в СПБ и опять мог с документом члена Собора легально приехать в СПБ «домой». Тут меня ждали дружеские предложения даровой переброски на свободу через финляндскую границу, что вскоре и осуществилось. По «великой Своей милости» Господь через это даровал мне вторую некраткую жизнь и свойственную мне школьно-богословскую работу для родной церкви.
Митр. Евлогий имел благожелательную мудрость решиться без наличных денег купить на государственном аукционе 1924 г. место на 93, rue de Crimee. Скрытое от улицы, как бы «на задворках», непривлекательное для коммерсантов, оно стало подлинным кладом для русской эмигрантской церкви. Первоначальная мысль митр. Евлогия была неумеренно скромна. Создать тут пастырскую школу для всяких добровольцев послужить делу церкви. Между тем процент специально университетских и учено-богословских сил в русской эмиграции оказался необычно высоким. В частности, профессора русских дух. академий влились в болгарские и сербские высшие школы. А в чешской Праге, при сочувствии и содействии исключительных вождей нации, Масарика и Крамаржа, скопился некий избыток русских университетских сил.
При такой обстановке, почти чудесно приобретенное митр. Евлогием место и церковь бывшей до 1914 г. немецкой колонии в Париже, с помещениями для классов, библиотеки, спален и столовой, не могло не наполниться жаждущими учиться и учить. Учено-богословские силы высшего ранга приглашались отовсюду. Приглашался тогда и архиеп. Феофан (Быстров), выдающийся ветхозаветник, гебраист. Но он, потрясенный фактом победы антихриста над последним православным III-м Римом, впал в эсхатологический отрыв от мира сего, ушел в единоличную Фиваиду и умер запостившись в глуши центра Франции. Гостеприимство «человеку Божию» представили у себя самые простые христолюбцы.
Вот в этот момент довольно громких разговоров об открытии в русской эмиграции Высшей Богословской Школы, Л. П. Карсавин был уже среди нас в Европе в числе той группы интеллигентов, которую большевики не решились расстрелять. Под влиянием Луначарского эта группа из 22-х лиц была в 1922 г. просто выброшена в «буржуазный мир». Часть в Германию — Чехословакию, часть за южную границу — из Крыма в Константинополь. В воздухе у нас носилась идея открытия Богословской Академии. Казалось скорее всего в Праге. Л. П. Карсавин раньше всех, как бы щеголяя своими талантами, пишет и печатает два томика патрологии: «Учение об отцах церкви» (YMCA-Press. 1926). Когда митр. Евлогию удалось в 1924 г. приобрести на аукционе имение с церковью и школьными помещениями, ставшее Сергиевым Подворьем, мечта об открытии Высшей Богословской Школы, естественно перенеслась на Париж. О. С. Булгаков, приехавший из КПля в Прагу, без споров уже признан был возглавителем этого научно-богословского и школьного предприятия. Наше Подворье очень примитивно, аскетически убого, но с вдохновением благоустроялось. Когда летом 1925 г. в Париж переселился о. С. Булгаков, у меня в руках было уже письмо Л. П. Карсавина с предложением — стать у нас патрологом. Я с наивной готовностью доложил это нашему декану и был им окачен ушатом холодной отрезвляющей воды. Я оказался круглым невеждой в том, что всей профессорской Праге давно было известно. Да и сам Карсавин нашел нужным увековечить свое бурное переживание в целой книге: De profundis. Л. Пл-ч ничуть не скрывал в университетской среде своего увлечения одной из первых женщин, вошедших в состав университетской корпорации. Что и как было потом, я ровно ничего не знаю. Только высылка из России на Запад, куда Л. П. Карсавин прибыл со своей семьей, повидимому была спасительным освобождением от временно охватившего его кошмара. Л. Пл-ч около 1930 г. очутился в Париже в окружении евразийцев, но партийно-политическая чеканка была преходящей случайностью. Приглашенный вскоре в Литву, в новооткрытый там Ковенский Университет, на кафедру всеобщей истории с обязательством через два года начать преподавать на литовском языке, Л. Пл-ч уже через год начал читать лекции по-литовски. Когда, после безумной попытки Хитлера проглотить всю Россию, Литва с 1940 г. вновь стала частью СССР-ии, Л. Пл-чу пришлось отказаться от театрального костюма литовского профессора и стать просто русским ученым. Не задирая против все сильнее и безумнее порабощавшего сталинизма, после 6-летнего периода покорности режиму, все-же при новых чистках, в конце 1947 г. Л. Пл-ч был беспощадно отправлен на каторжные работы, за Полярный Круг в 600 килом. от Ледовитого океана, между Интой и Воркутой.
Вот тут-то и открыли его римо-католики восточного обряда, собратья по каторжным лагерям. И не могли, не просто, как люди, но именно, как христиане, не поразиться ни с кем несравненной личностью Л. Пл-ча. Они слушали — заслушивались его. Они, как все тянувшиеся к Л. Пл-чу, насыщались от крупиц, падающих от «трапезы богатого», не духовно только, но и телесно. Из столиц ученики, почитатели и близкие присылали Л. Пл-чу узаконенные питательные посылки. И он царски угощал ими окружающих.
Но каторга, есть каторга. Истощение ускорило конец, каковой ощутимо приблизился и наступил. Лев Платонович предсмертно исповедался и приобщился у того униатского священника русского восточного обряда, который был в числе немногих восхищенных слушателей чайных глоссолалии Л. Пл-ча. Тот же униатский священник и отпел и похоронил Л. Пл-ча. Но какое убогое, паспортно-казенное освещение придается латино-римским жизнеописателем этому подлинно карсавинскому принятию напутственного таинства, пусть и в лоне и черте римской церкви. Это не измена, не отказ, не сдача восточной позиции, с предпочтением ей униатско-западной, а просто принятие данной единственной реальности с высоты парящего над ней надвероисповедного, кафолического, вселенски-церковного сознания. Церкви, расколовшись, съузили себя. Эта человеческая, расовая разность не должна, да на деле и не может заглушить в нашей совести высочайшей истины, что мы все — крещеные, все христиане «едино есьмы», как Отец в Сыне и Сын в Отце. (Ин. XVI). Чтобы сократить об этом общие суждения, признаемся по совести, что в данной обстановке, в положении Карсавина in extremis, когда в наличности нет своего православного отца духовного, мы сами приняли бы с признательностью к благому Промыслу Божию такое напутствие, даже и прямо от римо-католика. Пусть возглавители церквей претендуют на какую-то божескую, абсолютную «непогрешимость». Они сами ответят за искажение авторитета церкви, за снижение его до уровня языческого суеверия в непогрешимость пап ex sese, sed non ex consensu ecclesiae. Бог им судья!
Но никаким маленьким и узколобым людям не упростить русской гениальной личности Л. П. Карсавина. Ее не вогнать и не уложить в метрическое свидетельство униатского батюшки, что такой то имярек был у него у исповеди и св. причастия. Нет, пусть обольщают самих себя, что они сделали из Карсавина своего конвертита. Ни книги его о римо-католичестве они не уничтожат, ни нашего общего говения в Череменеwком монастыре по благословению священномученика СПБ митрополита Вениамина!
15- VII-1960.
При всей скудости и сухости этих сообщений, а может быть, — совершенно ненароком, именно через эту житийную лаконичность, мы потрясаемся, встречаясь тут неожиданно для нас именно с Карсавинской феноменальностью. Она так бросается в глаза, так покоряет нас, что мы невольно как бы слышим окрик, раздавшийся к Моисею из купины горящей: «иззуй сапоги твои ибо место, на котором ты стоишь, место — святое». Мы видим уже просветленного Льва Платоновича. Дошедшее до нас посмертно-житийное изображение лагерно-арестантской жизни Л. Пл-ча радует, прямо чарует нас своей верностью основным чертам его выдающейся личности, известной нам еще с молодых лет.
Я помню, как в годы первой мировой войны (1914-1917 г.) проф. СПБ Унив-та И. М. Гревс (историк — медиэвист) мне говорил: «из всех моих учеников я первым по талантливости ставлю Г. П. Федотова. Но, конечно, выше всех сравнений я считаю сверхдаровитого Карсавина». Лично я начал встречаться с покойным Л. Пл-вичем, как секретарь ист.-фил. факультета Высш. Жен. Курсов. До революции это было женское отделение историко-фил. фак-та СПБ Ун-та с почти целиком входящим в него составом университетских профессоров и доцентов. Лев Пл. — при посещениях Имп. Публ. Библиотеки, стал заглядывать и ко мне. Я был тогда библиотекарем. В этот период он писал свой докторский труд: «Средневековое мировоззрение». Я был на его диспуте. Возражатели упрекали Л. Пл-ча за отрыв от более конкретных тем и за попытку «объять необъятное». Но именно к этому то «необъятному» и потянулась его душа. Он изжил общеуниверситетскую агностическую внерелигиозность и потянулся к положительной средневековой музыке души, дышавшей Богом, естественно, как воздухом. Мне достопамятно деликатное признание в этом самого Л. Пл-ча. Если не ошибаюсь, это было уже летом — осенью 1914 г., когда грянула война. Л. Пл-ч зашел ко мне в богословское отделение перед моим уходом в 4 часа. Разговаривая, мы тихо шагали вместе при хорошей солнечной погоде мимо Гостиного Двора в направлении к Казанскому Собору. Он как то вызывающе изливался о своих неудержимых «карабканьях» на скалу веры, к огню и свету. Я — ему: «дай Вам Бог поскорее опалить в этом огне Ваши крылышки». Он — мгновенно, со сдержанным порывом, заглядывая сбоку мне в лицо, с обычным улыбчивым выражением, отчеканил: «да я уже и опалил»... Я был радостно взволнован этой драгоценной искренностью. Не хотел уже от волнения продолжать разговора, достигшего многознаменательного завершения...
Я приобрел великого собрата для задуманного мной тогда братства православных ученых, писателей и общественных деятелей.
При дальнейших встречах я осторожно, без нажима напоминал Льву Платоновичу о форме церковно-братской организованности и встречал с его стороны общее одобрение. Но и мой час еще не пришел.
Друзья познаются в несчастьи. Революция 25-го октября 1917 г. Мое заключение в Петропавловской крепости. Мое полусекретное освобождение (25/1 1918 г.) с указанием — не жить у себя дома. Вот тут друзья позаботились. Из тюрьмы (Крестов) везут меня на Васильевский остров к проф. В. Н. Бенешевичу. После четырехдневного проживания у него меня перевозят к Л. П. Карсавину. Он — инспектор Истор. Фил. Института. Университетская набережная, рядом с Университетом. Семья Л. Пл-ча где-то в деревне: — кормится. А тут с ним только старичек — отец, по профессии театральный декоратор. Все замерло, все бездействует. На кухне еще есть какая-то прислуга, готовящая обед к назначенному часу из матерьялов довольно скудных. Л. Пл-ч является «со службы» минут за 5-10. Сразу садится за письменный стол и к оборванным строкам, как машина, бойко приписывает 5-10 строк. Сосредоточенность внимания и памяти — феноменальная. Если надо было навести порядок, подметал пол, топил печку, делал себе и нам двоим ванну. Все бойко и всегда с веселой улыбкой. О главном тут я не говорил ни слова, но морально отдыхал в теплоте дружбы и ласки: «я — у себя дома». От Карсавина меня моя сестра — медичка перевезла на три дня к проф. П. Н. Жуковичу. Оттуда я переселился сравнительно надолго (фактически вышло — на 3 месяца) к С. П. Каблукову. Он — холостяк, секретарь Религ. Философ. О-ва. Еще можно было в этот анархический для большевиков период долго жить так тайно, без прописки, под покровом старых дворников, в большинстве приверженцев прежнего быта.
За эти недели и даже месяцы наступающей весны (Велик, пост и Пасха) я успел сговориться со своими друзьями о своевременности создания организованной формы культурных мирянских сил для защиты религии и церкви в наступившем периоде гонений. Традиционно-исторический образец для нас русских, это — наши противоуниатские западно-русские братства, благословленные всеми восточными патриархами. Пора создавать инициативные группы в этом направлении.
Обнадеживала к этому и личность новоизбранного в СПБ митрополита, молодого викария Вениамина. Он собирал густые толпы богомольцев, совершая пассии в Александро-Невском Соборе. Сей вскоре священно-мученик митр. Вениамин был моим сотоварищем по учению в Академии, лишь одним годом старше меня: Василий Иванович Казанский, Олонецкой семинарии. Естественна смелость попросить у него формального благословения на нашу скромную инициативу: по замыслу большого обще-церковного начинания. А именно, благословения на учреждение мирянского всероссийского братства защиты церкви в эту искусительную минуту гонений. В назначенный день на Пасхе 1918 г., после литургии, мы явились к мит. Вениамину в его лаврские «покои», в тот момент еще незакрытые и неразоренные.
Кто эти — мы? Это была количественно малая кучка. Кроме меня — Л. П. Карсавин, проф. канонист В. Н. Бенешевич и С. П. Каблуков. Последний, в качестве личного друга лаврских монахов и церковных старост столичных соборов, технически подготовил наше свидание с митрополитом. Тотчас после литургии, за чашкой чая митр. Вениамин со свойственным ему детски сияющим лицом, без долгих разговоров, с радостью одобрил наше начинание и благословил нас съездить братски, вместе поговеть перед началом дела в Череменецкий монастырь на Череменецком озере под г. Лугой. Организовал эту поездку друг монахов С. П. Каблуков. Погода нам улыбнулась. Солнце сияло все трое суток, которые мы провели в монастыре, помолились и поговели. Редко я встречал, как отца духовного, столь живого и мудрого тамошнего игумена из простолюдинов, о. Амвросия. Так он здраво, живо судил о вопросах религии и совести. На обратном пути Л. Пл. сообщил мне, что он приготовил к напечатанию в научно-популярной религиозно-философской серии, возглавлявшейся тогда Ф. Ф. Зелинским, книжку о римо-католичестве и убеждал меня в эту же серию, в том же объеме и стиле, написать книжку о Православии. Через 8 лет уже здесь в Париже, в эмиграции, выполнил это пожелание о. С. Булгаков своей известной книгой, недавно опять перепечатанной.
Тогда в России это были еще последние месяцы, быстро удушаемых остатков свободы мысли, печатного слова и всякой общественности. Аресты, тюрьмы, казни, ссылки. Очередь подбиралась снова ко мне. Легкомысленный, но еще романтик старо-интеллигентского культа свободной мысли, ленинский министр народ, просвещ. Луначарский созвал на 5 июля 1918 г. в Москве профессорский съезд. Благодаря дружеской, хотя и вполне легальной помощи академика С. Ф. Ольденбурга (коллеги моего по Времен. Правительству), я легко получил депутатский лист на поездку в Москву на профессорский съезд. Этот недельный период съезда я единственный раз состоял на большевицком пайке и жил на Ходынке в депутатском общежитии в бараках медицинского факультета. Затем я погрузился в рискованную жизнь без прописки, с переменными ночлегами у друзей. Легально влился в работу Церковного Собора. Как выбранный в члены Высшего Церковного Совета (еще в ноябре 1917 г., во время моего заключения в Петропавловской крепости), я с июля 1918 г. начал заседать в нем, но одновременно стал подготовлять себе убег из СССР на какой либо фронт военно-освободительной борьбы. С патриархом Тихоном я условился, чтобы он вычеркнул меня из состава членов Высш. Ц. Совета, когда я ему сообщу, что делаю опыт ускользнуть заграницу. Так он и сделал затем, по моему извещению. В последнем календаре Гатцука на 1919 г., в сведениях о личном составе новых церковных учреждений моего имени уже нет.
Моя жизнь в Москве за это последнее мое пребывание на родной земле заслуживает еще особого повествования, в частности связанного и с обсуждением в Москве плана и возможностей широкой реализации того дела, на которое наша малая кучка получила благословение митр. Вениамина...
В Москве пред Рождеством 1918 г. я попросил отпуск у патриарха по случаю опасной болезни сестры в СПБ и опять мог с документом члена Собора легально приехать в СПБ «домой». Тут меня ждали дружеские предложения даровой переброски на свободу через финляндскую границу, что вскоре и осуществилось. По «великой Своей милости» Господь через это даровал мне вторую некраткую жизнь и свойственную мне школьно-богословскую работу для родной церкви.
Митр. Евлогий имел благожелательную мудрость решиться без наличных денег купить на государственном аукционе 1924 г. место на 93, rue de Crimee. Скрытое от улицы, как бы «на задворках», непривлекательное для коммерсантов, оно стало подлинным кладом для русской эмигрантской церкви. Первоначальная мысль митр. Евлогия была неумеренно скромна. Создать тут пастырскую школу для всяких добровольцев послужить делу церкви. Между тем процент специально университетских и учено-богословских сил в русской эмиграции оказался необычно высоким. В частности, профессора русских дух. академий влились в болгарские и сербские высшие школы. А в чешской Праге, при сочувствии и содействии исключительных вождей нации, Масарика и Крамаржа, скопился некий избыток русских университетских сил.
При такой обстановке, почти чудесно приобретенное митр. Евлогием место и церковь бывшей до 1914 г. немецкой колонии в Париже, с помещениями для классов, библиотеки, спален и столовой, не могло не наполниться жаждущими учиться и учить. Учено-богословские силы высшего ранга приглашались отовсюду. Приглашался тогда и архиеп. Феофан (Быстров), выдающийся ветхозаветник, гебраист. Но он, потрясенный фактом победы антихриста над последним православным III-м Римом, впал в эсхатологический отрыв от мира сего, ушел в единоличную Фиваиду и умер запостившись в глуши центра Франции. Гостеприимство «человеку Божию» представили у себя самые простые христолюбцы.
Вот в этот момент довольно громких разговоров об открытии в русской эмиграции Высшей Богословской Школы, Л. П. Карсавин был уже среди нас в Европе в числе той группы интеллигентов, которую большевики не решились расстрелять. Под влиянием Луначарского эта группа из 22-х лиц была в 1922 г. просто выброшена в «буржуазный мир». Часть в Германию — Чехословакию, часть за южную границу — из Крыма в Константинополь. В воздухе у нас носилась идея открытия Богословской Академии. Казалось скорее всего в Праге. Л. П. Карсавин раньше всех, как бы щеголяя своими талантами, пишет и печатает два томика патрологии: «Учение об отцах церкви» (YMCA-Press. 1926). Когда митр. Евлогию удалось в 1924 г. приобрести на аукционе имение с церковью и школьными помещениями, ставшее Сергиевым Подворьем, мечта об открытии Высшей Богословской Школы, естественно перенеслась на Париж. О. С. Булгаков, приехавший из КПля в Прагу, без споров уже признан был возглавителем этого научно-богословского и школьного предприятия. Наше Подворье очень примитивно, аскетически убого, но с вдохновением благоустроялось. Когда летом 1925 г. в Париж переселился о. С. Булгаков, у меня в руках было уже письмо Л. П. Карсавина с предложением — стать у нас патрологом. Я с наивной готовностью доложил это нашему декану и был им окачен ушатом холодной отрезвляющей воды. Я оказался круглым невеждой в том, что всей профессорской Праге давно было известно. Да и сам Карсавин нашел нужным увековечить свое бурное переживание в целой книге: De profundis. Л. Пл-ч ничуть не скрывал в университетской среде своего увлечения одной из первых женщин, вошедших в состав университетской корпорации. Что и как было потом, я ровно ничего не знаю. Только высылка из России на Запад, куда Л. П. Карсавин прибыл со своей семьей, повидимому была спасительным освобождением от временно охватившего его кошмара. Л. Пл-ч около 1930 г. очутился в Париже в окружении евразийцев, но партийно-политическая чеканка была преходящей случайностью. Приглашенный вскоре в Литву, в новооткрытый там Ковенский Университет, на кафедру всеобщей истории с обязательством через два года начать преподавать на литовском языке, Л. Пл-ч уже через год начал читать лекции по-литовски. Когда, после безумной попытки Хитлера проглотить всю Россию, Литва с 1940 г. вновь стала частью СССР-ии, Л. Пл-чу пришлось отказаться от театрального костюма литовского профессора и стать просто русским ученым. Не задирая против все сильнее и безумнее порабощавшего сталинизма, после 6-летнего периода покорности режиму, все-же при новых чистках, в конце 1947 г. Л. Пл-ч был беспощадно отправлен на каторжные работы, за Полярный Круг в 600 килом. от Ледовитого океана, между Интой и Воркутой.
Вот тут-то и открыли его римо-католики восточного обряда, собратья по каторжным лагерям. И не могли, не просто, как люди, но именно, как христиане, не поразиться ни с кем несравненной личностью Л. Пл-ча. Они слушали — заслушивались его. Они, как все тянувшиеся к Л. Пл-чу, насыщались от крупиц, падающих от «трапезы богатого», не духовно только, но и телесно. Из столиц ученики, почитатели и близкие присылали Л. Пл-чу узаконенные питательные посылки. И он царски угощал ими окружающих.
Но каторга, есть каторга. Истощение ускорило конец, каковой ощутимо приблизился и наступил. Лев Платонович предсмертно исповедался и приобщился у того униатского священника русского восточного обряда, который был в числе немногих восхищенных слушателей чайных глоссолалии Л. Пл-ча. Тот же униатский священник и отпел и похоронил Л. Пл-ча. Но какое убогое, паспортно-казенное освещение придается латино-римским жизнеописателем этому подлинно карсавинскому принятию напутственного таинства, пусть и в лоне и черте римской церкви. Это не измена, не отказ, не сдача восточной позиции, с предпочтением ей униатско-западной, а просто принятие данной единственной реальности с высоты парящего над ней надвероисповедного, кафолического, вселенски-церковного сознания. Церкви, расколовшись, съузили себя. Эта человеческая, расовая разность не должна, да на деле и не может заглушить в нашей совести высочайшей истины, что мы все — крещеные, все христиане «едино есьмы», как Отец в Сыне и Сын в Отце. (Ин. XVI). Чтобы сократить об этом общие суждения, признаемся по совести, что в данной обстановке, в положении Карсавина in extremis, когда в наличности нет своего православного отца духовного, мы сами приняли бы с признательностью к благому Промыслу Божию такое напутствие, даже и прямо от римо-католика. Пусть возглавители церквей претендуют на какую-то божескую, абсолютную «непогрешимость». Они сами ответят за искажение авторитета церкви, за снижение его до уровня языческого суеверия в непогрешимость пап ex sese, sed non ex consensu ecclesiae. Бог им судья!
Но никаким маленьким и узколобым людям не упростить русской гениальной личности Л. П. Карсавина. Ее не вогнать и не уложить в метрическое свидетельство униатского батюшки, что такой то имярек был у него у исповеди и св. причастия. Нет, пусть обольщают самих себя, что они сделали из Карсавина своего конвертита. Ни книги его о римо-католичестве они не уничтожат, ни нашего общего говения в Череменеwком монастыре по благословению священномученика СПБ митрополита Вениамина!
15- VII-1960.
Теги: Воспоминания
Добавлено: 12.06.2012
Связанные события: В лагере от туберкулеза умер Лев Платонович Карсавин
Связанные личности: Карсавин Лев Платонович, Карташев Антон Владимирович