Комиссия снизила ему срок с 25 до 10 лет. Оставалось еще восемь месяцев, но не это было страшно, а то, что при освобождении по концу срока не снималась судимость, а это значило – отказ в прописке в Москве. А он умирал, и это знали все. И он знал.
Такое решение Комиссии было вызвано его собственным заявлением, на эту Комиссию поданным. По смыслу оно было таким: "Я никого не собирался убивать, в этой части прошу мое дело пересмотреть. Но, пока в Советском Союзе не будет свободы совести, свободы слова и свободы печати, прошу не считать меня полностью советским человеком". Было ясно, что надо хлопотать об еще одном пересмотре дела, но прежде всего надо было спасти черновые рукописи, созданные в тюрьме. Поняв, что для пересмотра его привезут в Москву, мы договорились, что все рукописи он оставит в тюрьме. Узнав, что его привезли на Лубянку, я поехала во Владимир как бы на свидание. Меня привели к начальнику режима, Давиду Ивановичу, о котором я упоминала. Он сказал мне, что Даниила Леонидовича увезли в Москву, а потом отдал мне мешок с вещами, оставленный Даниилом. В автобусе, по дороге в Москву, я уже выхватывала из мешка тетради с черновиками стихов и "Розы Мира". Там была нарочитая путаница: тапочки, книжки, тетрадки, рубашка и т.д.
Но Давид Иванович знал, что отдает мне, и сделал это сознательно.
А начавшееся в Москве переследствие совсем не обещало благополучного конца.
Даниил Леонидович рассказывал, что допросы были только днем и запись вела стенографистка. Очень скоро, по характеру задаваемых вопросов, он понял, что следователь собирает материал для нового срока, "шьет дело".
Я пробилась на прием к этому следователю – передо мной был персонаж сталинского времени: крупный, тяжелый, большелицый, с ледяными выпуклыми глазами.
Я не помню короткого и ничего не значащего разговора с ним. Было ясно: безнадежно. Новый срок.
В лагере на очень короткое время скрестилась моя дорога с 14-летней дорогой по лагерям одной женщины – надеюсь, что она жива; ее имя – Валентина Пикина. В 1956 и 1957 годах она, реабилитированная, работала в ЦК, занимаясь восстановлением в партии реабилитированных коммунистов. С ней меня и свели реабилитированные старые коммунистки, отбывавшие срок в Мордовии. По ее совету я написала отчаянное заявление о том, что моего мужа, смертельно больного, допрашивают, и я прошу – как странно это сейчас прозвучит! – психиатрической экспертизы. Как В.П. все сделала, я не знаю, но Даниила перевели в Институт им. Сербского, который не был тогда тем черным местом, каким стал позже. Через три-четыре месяца последовало заключение: "лабильная психика". Это значило, что роковое заявление, из-за которого ему оставили срок, хотя и уменьшенный, он мог написать в состоянии депрессии. А она может наступать и проходить.
Вот как это выглядело для него по его рассказу; он не знал о моих хлопотах, связи между нами не было никакой, кроме передач.
На одном из допросов его спросили об отношении к Сталину.
"Ты знаешь, как плохо я говорю".
Это была правда, он был из тех, кто пишет, но не любит и не умеет говорить – из застенчивости.
"Так вот, я не знаю, что со мной произошло, но это было настоящее вдохновение. Я говорил прекрасно, умно, логично и совершенно убийственно – как для "отца народов", так и для себя самого. Вдруг я почувствовал, что происходит что-то необычное. Следователь сидел неподвижно, стиснув зубы, а стенографистка не записывала – конечно, по его знаку".
После этого, не зафиксированного, допроса его увезли к Сербскому.
Утром 21 апреля 1957 года он вышел на свободу из двери огромной крепости на Лубянке в залитую солнцем Москву и пришел на Кузнецкий мост 24, в приемную, где я его ждала, застыв от волнения. Мы взялись за руки и пошли в Подсосенский переулок к моим родителям, потому что ничего своего у нас не было.
Андреева А.А. Жизнь Даниила Андреева, рассказанная его женой.
Такое решение Комиссии было вызвано его собственным заявлением, на эту Комиссию поданным. По смыслу оно было таким: "Я никого не собирался убивать, в этой части прошу мое дело пересмотреть. Но, пока в Советском Союзе не будет свободы совести, свободы слова и свободы печати, прошу не считать меня полностью советским человеком". Было ясно, что надо хлопотать об еще одном пересмотре дела, но прежде всего надо было спасти черновые рукописи, созданные в тюрьме. Поняв, что для пересмотра его привезут в Москву, мы договорились, что все рукописи он оставит в тюрьме. Узнав, что его привезли на Лубянку, я поехала во Владимир как бы на свидание. Меня привели к начальнику режима, Давиду Ивановичу, о котором я упоминала. Он сказал мне, что Даниила Леонидовича увезли в Москву, а потом отдал мне мешок с вещами, оставленный Даниилом. В автобусе, по дороге в Москву, я уже выхватывала из мешка тетради с черновиками стихов и "Розы Мира". Там была нарочитая путаница: тапочки, книжки, тетрадки, рубашка и т.д.
Но Давид Иванович знал, что отдает мне, и сделал это сознательно.
А начавшееся в Москве переследствие совсем не обещало благополучного конца.
Даниил Леонидович рассказывал, что допросы были только днем и запись вела стенографистка. Очень скоро, по характеру задаваемых вопросов, он понял, что следователь собирает материал для нового срока, "шьет дело".
Я пробилась на прием к этому следователю – передо мной был персонаж сталинского времени: крупный, тяжелый, большелицый, с ледяными выпуклыми глазами.
Я не помню короткого и ничего не значащего разговора с ним. Было ясно: безнадежно. Новый срок.
В лагере на очень короткое время скрестилась моя дорога с 14-летней дорогой по лагерям одной женщины – надеюсь, что она жива; ее имя – Валентина Пикина. В 1956 и 1957 годах она, реабилитированная, работала в ЦК, занимаясь восстановлением в партии реабилитированных коммунистов. С ней меня и свели реабилитированные старые коммунистки, отбывавшие срок в Мордовии. По ее совету я написала отчаянное заявление о том, что моего мужа, смертельно больного, допрашивают, и я прошу – как странно это сейчас прозвучит! – психиатрической экспертизы. Как В.П. все сделала, я не знаю, но Даниила перевели в Институт им. Сербского, который не был тогда тем черным местом, каким стал позже. Через три-четыре месяца последовало заключение: "лабильная психика". Это значило, что роковое заявление, из-за которого ему оставили срок, хотя и уменьшенный, он мог написать в состоянии депрессии. А она может наступать и проходить.
Вот как это выглядело для него по его рассказу; он не знал о моих хлопотах, связи между нами не было никакой, кроме передач.
На одном из допросов его спросили об отношении к Сталину.
"Ты знаешь, как плохо я говорю".
Это была правда, он был из тех, кто пишет, но не любит и не умеет говорить – из застенчивости.
"Так вот, я не знаю, что со мной произошло, но это было настоящее вдохновение. Я говорил прекрасно, умно, логично и совершенно убийственно – как для "отца народов", так и для себя самого. Вдруг я почувствовал, что происходит что-то необычное. Следователь сидел неподвижно, стиснув зубы, а стенографистка не записывала – конечно, по его знаку".
После этого, не зафиксированного, допроса его увезли к Сербскому.
Утром 21 апреля 1957 года он вышел на свободу из двери огромной крепости на Лубянке в залитую солнцем Москву и пришел на Кузнецкий мост 24, в приемную, где я его ждала, застыв от волнения. Мы взялись за руки и пошли в Подсосенский переулок к моим родителям, потому что ничего своего у нас не было.
Андреева А.А. Жизнь Даниила Андреева, рассказанная его женой.
Теги: Психиатрия, Репрессии
Добавлено: 05.11.2011
Связанные документы:
Связанные личности: Андреев Даниил Леонидович