Все документы темы | ||
|
Андрей Болотов в КёнигсбергеЖизнь и приключения Андрея Болотова, описанная самим им для своих потомков (из собрания Рыбинского государственного музея-заповедника)
Часть V. Продолжение истории моей военной службы и Прусской войны. Занятие Кенигсберга Часть VI. Продолжение истории моей военной службы и пребывания моего в Кенигсберге Часть VII. Продолжение истории моей военной службы и пребывания моего в Кенигсберге Часть VIII. Продолжение истории моей военной службы и пребывания моего в Кенигсберге Примечания ПРЕДУВЕДОМЛЕНИЕ НЕ ТЩЕСЛАВИЕ И НЕ ИНЫЕ КАКИЕ НАМЕРЕНИЯ побудили меня написать сию историю моей жизни; в ней нет никаких чрезвычайных и таких достопамятных и важных происшествий, которыя бы достойны были переданы быть свету, а следующее обстоятельство было тому причиною. Мне во всю жизнь мою досадно было, что предки мои были так нерадивы, что не оставили после себя ни малейших письменных о себе известий и чрез то лишили нас, потомков своих, того приятного удовольствия, чтоб иметь о них и о том, как они жили, и что с ними в жизни их случалось и происходило, хотя некоторое небольшое сведение и понятие. Я тысячу раз сожалел о том и дорого бы заплатил за каждый лоскуток бумажки с таковыми известиями, если б только мог отыскать что-нибудь тому подобное. Я винил предков моих за таковое небрежение, и, не хотя и сам сделать подобную их и непростительную погрешность и таковые же жалобы навлечь со временем и на себя от моих потомков, разсудил употребить некоторые праздные и от прочих дел остающиеся часы на Описание всего того, что случилось со мною во все время продолжения моей жизни; равно как и того, что мне о предках моих по преданиям от престарелых родственников моих, которых я застал при жизни, и по некоторым немногим запискам отца моего и дяди, дошедших до моих рук, было известно, дабы сохранить, по крайней мере, и сие немногое от забвения всегдашнего, а о себе оставить потомкам моим незабвенную память. При описании сем старался я не пропускать ни единого происшествия, до которого достигала только моя память, и не смотрел, хотя бы иныя были из них и самыя маловажныя, случившиеся еще в нежнейшия лета моего младенчества. Сие последнее делал наиболе для того, что напоминание и прочитывание происшествий бывших во время младенчества и в нежныя лета нашего возраста причиняет и самим нам некоторое приятное удовольствие. А как я писал сие не в том намерении, чтоб издать в свет посредством печати, а единственно для удовольствования любопытства моих детей и тех из моих родственников и будущих потомков, которые похотят обо мне иметь сведение, то и не заботился я о том, что сочинение сие будет несколько пространно и велико, а старался только, чтобы чего не было пропущено; почему в случае, если кому из посторонних случится читать сие прямо набело писанное сочинение, то и прошу меня в том и в ошибках благосклонно извинить. Наконец, что принадлежит до расположения описания сего образом писем, то сие учинено для того, чтоб мне тем удобнее и вольнее было разсказывать иногда что-нибудь и смешное. ЧАСТЬ V. ПРОДОЛЖЕНИЕ ИСТОРИИ МОЕЙ ВОЕННОЙ СЛУЖБЫ И ПРУССКОЙ ВОЙНЫ. ЗАНЯТИЕ КЕНИГСБЕРГА (1790) ПИСЬМО 54-Е Любезный приятель! Между тем как вышеупомянутым образом и в самую глубочайшую осень 1757 года война{1} в прусских, цесарских и саксонских землях горела наижесточайшим образом, и целые десятки тысяч людей лишались жизни, а того множайшие попадали в полон, поля же обагрялись человеческой кровью, а бесчисленное множество бедных поселян лишались своих домов и всего своего имения, а того множайшие претерпевали тягость от поборов и отнятия у них всех заготовленных ими для своего пропитания съестных припасов и фуража, отдыхали мы в Польше и в Курляндии{2} от своих трудов и всю сию осень и начало зимы препроводили в мире, тишине и наивожделеннейшем покое. Не зная ничего о всех сих происшествиях, жили мы тут на своих покойных квартирах и только что веселились. Но сколь спокойны были мы, столь беспокоилось правительство наше худыми успехами нашего первого похода. Неожидаемым и постыдным возвращением армии нашей из Пруссии и всеми поступками нашего фельдмаршала графа Апраксина владеющая нами тогда императрица крайне <была> недовольна{3}, и хотя для прикрытия стыда и обнародовано было, что сие возвращение армии нашей произошло по повелению самой императрицы и будто для того, что как цесарцы сами уже вошли в Шлезию, то нам не было нужды идти далее продолжать поход свой до Шлезии, и что, сверх того, войска нужны были в своем отечестве по причине болезни императрицыной, однако всем известно было, что это объявлено было для одного вида, а в самом деле все знали, что учинил он то самопроизвольно. А самое сие и навлекло на него гнев от императрицы, почему не успел он возвратиться в Курляндию, как отозван был в Петербург для отдания в поведении своем отчета. Сие обратное путешествие в столичный город было сему полководцу весьма бедственно и несчастно. Лишась всей прежней своей пышности, принужден он был ехать как посрамленный от всех, почти тихомолком, и слухи об ожидаемых его в Петербурге бедствиях столь его беспокоили, что он на дороге занемог и больной уже привезен в Нарву. Но сего было еще недостаточно. Но несчастье встретило его уже и в сем городе, ибо прислано было повеление, чтоб его не допускать и до Петербурга, но, арестовав тут, велеть следовать его нарочно учрежденной для того комиссии. Но сие бедняка сего так поразило, что он в немногие дни лишился жизни, о которой никто не жалел, кроме одних его родственников и клиентов, ибо впрочем все государство было на него в неудовольствии. Сим образом погиб сей человек, бывший за короткое перед тем время только знатным и пышным вельможей, и наказан самой судьбой за вероломство к отечеству и поступку, произведшую столь многим людям великое несчастье. Между тем команда над оставшейся в Курляндии и Польше армией поручена была генерал-аншефу графу Фермору{4}. И как сей генерал известен был всем под именем весьма разумного и усердного человека, то переменой сей была вся армия чрезвычайно довольна. Он и не преминул тотчас стараниями своими и разумными новыми распоряжениями оправдать столь хорошее о нем мнение. Первое и наиглавнейшее попечение сего генерала было о том, как бы удовольствовать всю армию всеми нужными потребностями, а потом овладеть скорее всем королевством Прусским, и через то сколько, с одной стороны, исправить погрешность, учиненную графом Апраксиным, столько, с другой, исполнить желание нашего двора и императрицы, ибо как между тем получено было известие, что король прусский все свое Прусское королевство обнажил от войск, употребив оные, как выше упомянуто, для изгнания шведов из Померании, то, дабы не дать ему время опять армию свою туда возвратить, велено было наивозможнейшим образом поспешить и, пользуясь сим случаем, занять и овладеть королевством Прусским без дальнего кровопролития. Вследствие чего не успел сей генерал принять команды и получить упомянутое повеление, как и начал к вступлению в Пруссию чинить все нужные приготовления. И как положено было учинить то, не дожидаясь весны, а тогдашним же еще зимним временем, то с превеликой нетерпеливостью дожидался он, покуда море, или паче тот узкий морской залив, который известен под именем Курского Гафа{5} — и будучи от моря отделен узкой и длинной полосой земли, простирается от Мемеля до самого местечка Лабио{6} — покроется столь толстым льдом, чтоб по нему можно было идти прямым и кратчайшим путем в Кенигсберг войску со всей нужной артиллерией. Нетерпеливость его была так велика, что с каждым днем приносили ему оттуда лед для суждения по толстоте его, может ли он поднять на себе тягость артиллерии. Но как сие не прежде воспоследовало, как в самом окончании 1757 года, то самое начало последующего за сим 1758 года и сделалось достопамятно обратным вступлением наших войск в королевство Прусское{7}. Граф Фермор еще в последние числа минувшего года переехал из Либавы{8} в Мемель, а тут, изготовив и собрав небольшой корпус и взяв нужное число артиллерии, пошел 5-го числа января по заливу прямо к Кенигсбергу, приказав другому корпусу под командой генерал-майора графа Румянцева в самое то ж время вступить в Пруссию со стороны из Польши и овладеть городом Тильзитом{9}. Успех дела и похода сего был наивожделеннейший. Войска графа Фермора в тот же день без дальнего отягощения дошли по льду до острова Руса и овладели находившимся тут амтом{10}, а войска, вступившие со стороны из Польши, овладели без всякого сопротивления Тильзитом, где граф Румянцев, услышав, что в городе Гумбинах{11} находился еще небольшой прусский гарнизон, послал было для захвата его войска, но они его уже не застали, ибо он, услышав о приближении наших, заблагорассудил удалиться заранее. Итак, вступили наши во все местечки и города без всякого сопротивления и везде жителей приводили к присяге быть в подданстве и верности у нашей императрицы. Наконец, граф Фермор, соединившись со всеми пятью колоннами войска, вступившими в Пруссию с разных сторон под командой генерал-поручиков Салтыкова, Резанова, графа Румянцева и генерал-майоров: князя Любомирского и Леонтьева, пошел прямо и без растахов в город Лабио и, придя туда 9-го числа, нашел у тамошнего начальства уже повеление от кенигсбергского правительства, чтоб в случае вступления наших войск, отпускалось нам все, чтоб ни потребовалось, без всякого сопротивления, и повиноваться всем приказаниям графа Фермора. Из сего места отправил сей генерал полковника Яковлева с 400 гренадерами, с 8 пушками и 9 эскадронами конницы под командой бригадира Демику и с 3 гусарскими полками и Чугуевскими казаками под предводительством бригадира Стоянова прямо к Кенигсбергу. А как между тем приехали к нему и депутаты, присланные от кенигсбергского правительства с прошением от всего города и королевства, чтоб принято оное было под покровительство императрицы и оставлено при ее привилегиях, то он, уверив их о милости монаршей, отправился и сам вслед за упомянутым передовым войском в упомянутый столичный город. Итак, 11-й день января месяца был тот день, в который вступили наши войска в Кенигсберг{12}, а вскоре за ними прибыл туда и сам главнокомандующий. Въезд его в сей город был пышный и великолепный{13}. Все улицы, окна и кровли домов усеяны были бесчисленным множеством народа. Стечение оного было превеликое, ибо все жадничали видеть наши войска и самого командира, а как присовокуплялся к тому и звон в колокола во всем городе, и играние на всех башнях и колокольнях в трубы и литавры, продолжавшееся во все время шествия, то все сие придавало оному еще более пышности и великолепия. Граф стал в королевском замке и в самых тех покоях, где до сего стоял фельдмаршал Левальд{14}, и тут встречен был всеми членами правительства кенигсбергского, и как дворянством, так и знаменитейшим духовенством, купечеством и прочими лучшими людьми в городе. Все приносили ему поздравления и, подвергаясь покровительству императрицы, просили его о наблюдении хорошей дисциплины, что от него им и обещано. В последующий день принесено было всевышнему торжественное благодарение, и главнокомандующий, отправив в Петербург графа Брюса с донесением о сем удачном происшествии, трактовал у себя весь генералитет и всех лучших людей обеденным столом, а наутро приводим был весь город к присяге, и главное правление всем королевством Прусским началось нашими. Не успел граф Фермор упомянутым образом городом Кенигсбергом овладеть и все правительства получить в свою власть, как наипервейшее его попечение было о расположении вступивших в Пруссию войск на зимние квартиры и о занятии ими всех нужнейших мест как во всем королевстве Прусском, так и в польской Пруссии. Итак, иным велел он расположиться квартирами в окрестностях Кенигсберга, другим идти и занять приморскую крепость Пилау{15}, иным же идти далее вперед и занять все места по самую реку Вислу и с ними вместе польские вольные города Эльбинг и Мариенбург. Сим последним хотя и не весьма хотелось впустить наши войска, но как обещано было им всякое дружелюбие, то принуждены были на то согласиться. В Кенигсберге же для гарнизона введен четвертый гренадерский полк, также троицкий пехотный, и комендантом определен бригадир Трейден, а суды поручены полковнику Яковлеву, ибо сам граф намерен был отправиться далее и главную свою квартиру учредить на Висле, в прусском городке Мариенвердере. Что ж касается до оставшихся в Курляндии и Самогитии полков под командой генерала Броунаи и князя Голицына, то и сим велено также вступить в Пруссию и, пройдя через нее, занять верхнюю часть польской Пруссии с городами Кульмом, Грауденцом и Торунем и через то составить кордон по всей реке Висле. Как в числе сих остававшихся в Курляндии полков случилось быть и нашему Архангелогородскому полку, то и не имели мы в сем зимнем походе соучастия, но во все сие время простояли спокойно на своих квартирах и не прежде обо всем вышеупомянутом узнали, как по вступлении уже наших в Кенигсберг, и когда прислано было повеление, чтоб и нам туда же следовать. Я не могу довольно изобразить, какую радость произвело во всех нас сие известие. Все мы радовались и веселились тому власно так, как бы каждому из нас подарено было что-нибудь и мы в завоевании сем имели собственное соучастие. Никогда с такой охотой и удовольствием не собирались мы в поход, как в сие время, и никогда такого усердия и поспешности в сборах и приготовлениях всеми оказано не было, как при сем случае. Нам велено было нимало не медля выступать в поход, и путь шествию нашему назначен был прямо через Польшу, или нарочитую часть литовской провинции Самогитии; а потом вдоль всего королевства Прусского прямо к польскому вольному городу Торуню, стоящему на берегах реки Вислы на отдаленнейшем краю Пруссии польской. Итак, хотя мы и не могли ласкаться надеждой увидеть столичный прусский город Кенигсберг, который оставался у нас далеко справа, однако, по крайней мере, довольны были мы тем, что увидим все Прусское королевство. Со всем тем сколько ни радовались мы сему скорому и нечаянному выступлению и шествию в Пруссию, однако обстоятельство, что тогда была самая середина зимы и что всем надлежало запасаться санями, наводило на нас много заботы. Но никто из всей нашей братии офицеров так много озабочен тогда не был, как я; но тому была и довольная причина. У всех офицеров было довольное число лошадей, на которых бы им везти свои повозки, и на чем и самим в маленьких санках могли ехать, ибо верховая езда для зимнего времени была неспособна, а у меня было только две лошади, а третьей, для особенных и маленьких санок, не было. На сей третьей лошади, как выше упомянуто, отправил я другого человека моего в деревню, за Москву, и сей человек ко мне еще тогда не возвратился. Итак, не только не было у меня третьей лошади и другого человека, но, сверх того, имел я и во всем прочем крайнюю нужду и недостаток: не было у меня ни маленьких санок, как у прочих, не было ни большой шубы, ни порядочного тулупа, ни прочего нужного платья, ни запаса, ни съестных припасов, только нужных для похода, а что всего паче — не было и денег. Всего того уже за несколько дней дожидался я со всяким днем, а тогда, как сказан был нам поход, то ожидание мое сопрягалось с величайшей нетерпеливостью, ибо, по счислению времени, надобно уже ему было давно быть. Со всем тем, сколько я Якова своего ни дожидался, сколько ни смотрел в окна — не едет ли, сколько раз ни высылал смотреть, не видать ли его едущего вдали — но все наше ожидание и смотрение было напрасно: Якова моего не было и в появе, и я не знал, что, наконец, о нем и думать. Уже сделаны были все приготовления к походу, уже назначен был день к выступлению, уже день сей начал приближаться, но Яков мой не ехал и не было о нем ни духу ни слуху, ни послушания. Господи! какое было тогда на меня горе и каким смущением и беспокойством тревожился весь дух мой! Я только и знал, что, ходя взад и вперед по горнице, сам с собой говорил: «Господи! что за диковинка, что он так долго не идет? Давно бы пора уже ему быть. Что он со мной теперь наделал и что мне теперь начинать?..» Пуще всего смущало меня то, что я, в бессомненной надежде, что он вскоре возвратится и привезет мне все нужное, ничем и не запасался и ничего себе нужного и не покупал. К вящему несчастью, не было у меня тогда и денег; ибо, по недостатку оных по возвращении из похода, жалованье уже было забрано вперед и истрачено. Но все бы я мог достать денег на покупку лошади и санок, в которых мне всего более была нужда, если б вышеупомянутая надежда скорого возвращения моего слуги меня не подманула, которого я с часу на час дожидался. Но наконец и наступил уже и тот день, которого я, как некоего медведя, страшился, то есть день выступления нашего в поход. И как Якова моего все еще не было, то не знал я, что делать, и был почти вне себя от смущения. Повозку свою с багажом хотя и совсем я исправил, и она была готова, но самому мне как быть, того не мог я сперва никак ни придумать ни пригадать. Не имея особой лошади и санок, другого не оставалось, как идти пешком вместе с солдатами. Но о сем можно ли было и думать, когда известно было мне, что и у последних самобеднейших офицеров были особые лошади, и всякий имел свои санки, и что я через то подвергну себя стыду и осмеянию от всего полка. В сей крайности приходило уже мне на мысль сделать то, чего я никогда не делывал, то есть сказаться нарочно больным, дабы мне, под предлогом болезни, можно было ехать в кибитке и в обозе; но и сие находил я неудобопроизводимым по причине, что кибитка моя была вся набита всякой рухлядью, и мне в ней поместиться было негде. Словом, я находился тогда в таком настроении, в каком я отроду не бывал; и истинно не знаю, чтоб со мной было, если б не вывел меня наконец капитан мой из моего смущения и несколько меня не успокоил. Сей, увидев крайнее мое смущение и расстройку мыслей, быв свидетелем всему моему нетерпеливому ожиданию и ведая причину, для чего я не покупал лошади и саней, спросил меня наконец, как же я о себе думаю. «Что, батюшка! — ответствовал я на сей вопрос. — Я истинно сам не знаю, что мне делать. Приходится пешком почти идти, покуда сыщу купить себе лошадь и сани». — «И! — ответствовал он мне. — Зачем, братец, пешком идти — кстати ли! поедем лучше вместе в одних со мной санках. Хоть они и тесненьки, но как-нибудь уже поуместимся. По крайней мере, на первый случаи и покуда попадется тебе купить лошадь, а между тем, может быть, подъедет и человек твой». Не могу изобразить, сколь много утешил и обрадовал он меня предложением сим. Я хотя для вида совестился и говорил, что я его утесню и обеспокою, но в самом деле так был рад сему случаю, что если б можно, то расцеловал бы его. Итак, положено было у нас ехать вместе; но не успели мы кое-как и с великой нуждой доехать до штаба и оттуда всем полком выступить в поход, как я у своей братии офицеров множество нашел не только просторнейших мест для сидения, но даже несколько пустых и праздно едущих санок. Ибо как во время сего похода не имели мы причины ни к малейшему опасению от неприятеля, то и шли мы как собственно в своем отечестве или в дружеской земле, так сказать, спустя рукава и пользуясь всеми выгодами, какие в мирное время иметь можно. Полк вели у нас обыкновенно одни только очередные и дежурные, а прочие офицеры все ехали, где хотели, а сие и причиной тому было, что они, для лучшего сокращения дороги и для приятнейшего препровождения времени, соединялись в разные кучки и компании и ехали не только гурьбой на многих санях вместе, но присаживались друг к другу на сани для шуток и разговоров, а свои оставляли ехать пустыми, и как они все были мне друзья и приятели, то и мог я присаживаться из них в любых и ехать так долго, как мне хотелось. Сим образом, перепрыгивая с одних саней на другие и присаживаясь то к тому офицеру, то к другому, и переехал я весь сей первый переход благополучно, и мне удалось смастерить все это так искусно и хорошо, что никому из офицеров и на ум того не приходило, что у меня собственных своих не было и что я делал то поневоле. Однако, несмотря на всю эту удачу, беспокоился я во всю дорогу крайне мыслями и того и смотрел, чтоб кто тайны моей не узнал и чтоб не принужден я был вытерпливать превеликого стыда и от всех себе насмешек. Но как бы то ни было, но мы приехали и расположились ночевать в одном небольшом местечке, на границах уже литовских находящемся, и сделали в сей день великий переход. Тут получил я хотя прекрасную и спокойную квартиру, но вся ее красота меня не прельщала, ибо у меня не то, а другое на уме было. Я заботился беспрерывно о своем путешествии и только сам себе в мыслях говорил и твердил: «Ну хорошо! сегодня-таки мне удалось кое-как промаячить, но как быть завтра? с кем ехать и к кому приставать? Ну, как догадаются и узнают, как тогда быть?» Помышления таковые привели в такую расстройку мои мысли, что я был власно как в ипохондрии, и в таком углублении мыслей, что самая еда мне на ум не шла. Но вообразите сабе, любезный приятель, какая перемена со мной долженствовала произойти, когда в самое сие время вбежал ко мне почти без души мой малый и, запыхавшись, сказал: «Что вы, барин, знаете? ведь Яков наш приехал!..» — «Что ты говоришь! — вскричал я, вспрыгнув из-за стола и позабыв об еде. — Не вправду ли, Абрамушка?» — «Ей-ей, сударь, теперь только на двор въехал, и какие же прекрасные санки!» В единый миг очутился я тогда на крыльце и от радости не знал, что говорить, а только что крестился и твердил: «Ну, слава богу!» Но радость моя увеличилась еще более, когда услышал я от моего Якова, что он привез ко мне не только множество всякого запаса, но и накупил мне всего и всего, в чем наиболее была нужда. Привез мне прекрасный тулуп, большую лисью шубу, новое седло и множество других вещей; а что всего приятнее было мне, то и множество всяких вареньев и заедок, присланных мне от моей сестры, к которой он заезжал и которая находилась тогда с зятем моим в деревне, ибо сей отпущен был от полковника еще с самого начала зимы и нашел потом способ отбиться совсем от службы в отставку. Но что радость мою еще совершеннейшей сделало, то было уведомление его, что он привез с собой еще более ста рублей денег. Боже мой! как обрадовался я сему последнему. Истинно я не помню, чтоб я когда-нибудь так много обрадован был, как тогда. Таки сам себя почти не помнил и не ходил, а прыгал от радости по комнате и только что твердил: «Ну, слава богу, теперь все у меня есть, всего много, и лошадей, и запасу, и платья, и денег, и всего и всего! Теперь готов хоть куда, и мне ни перед кем не стыдно». Словом, я мнил тогда, что я неведомо как богат и что наисчастливейший человек был в свете, и тысячу раз благодарил сперва бога, а потом слугу своего Якова за исправное отправление порученной ему комиссии. Да и подлинно, день сей был достопамятный в моей жизни тем, что сколь великое чувствовал я при начале его огорчение, столь великой, напротив того, радостью объято было мое сердце при окончании оного. Сим окончу я теперешнее письмо и, сказав, что я есть ваш нелицемерный друг, остаюсь, и прочая{16}. ПОХОД В КЕНИГСБЕРГ ПИСЬМО 57- Е{17} Любезный приятель! Как вы, надеюсь, очень любопытны узнать, какое бы такое было то известие, которое нас так много обрадовало, то начну теперешнее мое письмо удовольствованном сего вашего любопытства и скажу, что оно было следующее. Как мы помянутым образом в поход собирались и всякий день ожидали приказа к выступлению в оный и к перехождению через реку Вислу, как заехал к нам из Торуни ездивший туда для своих нужд один из наших офицеров и приятелей. Не успел он к нам войтить в горницу, как с веселым видом нам сказал: — Знаете ли, государи мои, я привез с собою к вам новые вести, и вести — для нас очень важные! — Хорошо, — ответствовали мы, — но каковы-то вести? С дурными хотя бы ты к нам и не ездил. — Нет, — сказал он, — каковы-то вам покажутся, а для меня они не дурны. Словом, нам велено в поход иттить, и мы послезавтра должны выступить. — Ну, что же за диковинка! — сказали мы. — Этого мы давно ждали и готовы хоть завтра выступить. — Этакие вы, — подхватил он, — вы спросите лучше — куда? — Это также известное дело, что за реку и против неприятеля, — отвечали мы с хладнокровием. — Ну того-то вы и не угадали, — сказал он. — Как! Неужели опять назад и домой? — спросили мы, удивившись. — Нет! — сказал он. — Не домой, однако и не против неприятеля, там и без нас дело обойдется. Сии слова привели уже нас в великое любопытство. — Да куда ж? — говорили мы. — Скажи, братец, пожалуйста. — Нет! — говорил он. — А умудрись кто-нибудь и угадай сам, а я скажу только, что и вы тому столько же обрадуетесь, сколько и я. Тогда не имели мы более терпения и до тех <пор> к нему, нас мучившему и сказать не хотящему, с просьбою своею приступали, покуда он наконец сказал: — В Кенигсберг, государи мои, и туда, где нам всем давно уже побывать хотелось. — Не вправду ли? — закричали мы все в один голос. — Но можно ли тому статься? — Конечно, можно, — ответствовал он, — и знать, что льзя,{18} когда уже о том и повеление нашему полковнику прислано. — Но умилосердись! Как это и каким образом? Кенигсберг остался у нас уже далеко позади. — Конечно! — отвечал он. — Но то-то и диковинка! А со всем тем нам с полком туда иттить и, что того еще лучше, жить там во все нынешнее лето и ничего более не делать, как содержать караулы. Теперь легко можете заключить, что нас сие до крайности обрадовало, ибо, хотя мы охотно шли в поход против неприятеля, однако, как известно было нам, что неприятели не шутят и что в походе против его не всегда бывает весело, а временем и гораздо дурно, а притом никто не мог о себе с достоверностью знать, возвратится ли он из похода благополучно назад и не останется ли навек там; то сколько мы и не имели усердия и ревности к военной службе, но кому жизнь не мила и кто бы не хотел ею еще хоть один год повеселиться? А потому, кто и не порадовался бы, услышав, что он на целое лето освобождается не только от всех военных опасностей, но и от всех трудов и беспокойств, с походом сопряженных, и кто б не стал благодарить за то Бога и судьбу свою? Мы и действительно так были тому рады, что не один раз говорили: «Слава, слава Богу!» и благодарили судьбу, что оказала толикое нам благодеяние и дала такое преимущество перед многими другими. С превеликою охотою благословляли мы путь всем прочим, мимо нас идущим полкам и желали им в походе своем приобресть славу и иметь всякое благополучие, а сами и на уме не имели досадовать на то, что не будем иметь счастия быть с ними на сражениях и разделять с ними славу в получаемых ими победах. Но никто из всего полку, думаю я, так много сим известием обрадован не был, как я. Все прочие радовались наиболее потому, что они не пойдут в поход, а будут на одном месте, в покое и иметь хорошие квартиры и жить в изобильном и таком городе, где иметь они будут случаи предаваться всяким роскошам и распутствам; но моя радость проистекала совсем не из того источника. Мне сколько то было приятно, что я не пойду в поход и не буду подвержен опасностям, а стану жить на одном месте, столько или несравненно более радовался я тому, что целое лето буду жить в большом и славном иностранном немецком городе, о котором я наслышался неведомо сколько доброго и который наполнен учеными людьми, библиотеками и книжными лавками. Умея говорить по-немецки, ласкался я надеждою, что могу со многими тамошними жителями свести знакомство и что мне там будет очень весело и не скучно; могу многому и такому насмотреться, чего не видывал, а книг доставать себе купить сколько угодно. Словом, я восхищался предварительно уже мыслями, воображал себе неведомо сколько удовольствий, и никто, я думаю, с толикою охотою в сей путь не собирался, как я. Повеление о выступлении в сей поход действительно на другой же день получено было нами, а на третий мы и выступили в оный. Расставаясь с тамошними хозяевами, не могли мы довольно возблагодарить их за все оказанные ласки и благоприятство, и желая им счастливого продолжения их благополучной жизни; а как и они были нами довольны, то провожали они нас, желая нам счастливого путешествия. Мы шли самыми теми же местами, где до того шли, до самого Эрмландского бискупства и до столичного их города Гейльсберга{19}, а от сего места повернули мы уже влево и пошли прямым путем к Кенигсбергу; и как было тогда самое лучшее и первейшее вешнее время и погода стояла хорошая, то могу сказать, что поход сей из всех, в каких случалось мне бывать в жизнь мою, был наивеселейший и приятнейший. Шли мы себе не спеша и прохладно, переходы делали маленькие, останавливались всегда в местечках, а не в лагерях, и во всем имели удовольствие. Полк в походе вели одни только дежурные, а все мы, прочие офицеры, ехали верхами и не при пехоте, а где хотели, и обыкновенно кучками и компаниями по несколько человек вместе, и время свое в дороге препровождали в одних только шутках, смехах и дружеских разговорах. А во время ночевания или дневания в польских местечках или прусских городках, в расхаживании компаниями по оным, в посещениях друг друга на квартирах, в захаживаниях в трактиры и в увеселениях себя в них шутками, играми и в прочем тому подобном. Впрочем, не помню я, чтоб в продолжение сего похода случилось со мною какое-либо особливое и такое приключение, которое бы достойно было замечено быть, кроме одного, ничего не значащего и относящегося до одной смешной проказы, сделанной нами над прежде упоминаемым сотоварищем моим, подпоручиком Бачмановым; и как я всему злу был наиглавнейший заводчик, то и расскажу вам оное единственно для смеха. Я упоминал уже вам прежде, что человек сей был хотя весьма добрый и всеми нами любимый, но совсем особливого и такого характера, который заставливал нас иногда над ним проказить и смеяться. Будучи новгородцем, был он своенравен, упрям и не любил шуток и издевок над собою. Не успеет кто как-нибудь над ним и хоть нарочно посмеяться и пошутить, как рассерживался и поднимал он за то превеликую брань: а сие, как известно, в полках и подает уже повод, и власно как право, всякому над ним трунить и скалозубить. К вящему несчастию, привыкнувший к новгородскому наречию, не мог он и в службе никак еще отвыкнуть от оного и от называния многих вещей на «о», «по», «ко» и совсем не так, как другие называют; а сие нередко и подавало повод шутить над ним, да и сверх того весь его образ, нрав и характер имел в себе нечто смешное и особливое. К дальнейшему же приумножению его несчастия послал ему Бог и денщика почти точно такого же, каков он сам. Он малый был добрый, но как-то простоват и имел <в> себе много смешного. С сим его Доронею (ибо так называл он его, как уже я упоминал) была у него почти всякий день ссора и лады{20}. И во время стояния нашего вместе не проходило дня, в который бы мы над ним не хохотали; а как и фамилия его Бачманов походила много на «бачанов», которым именем называется тот особый род чаплей или аистов, которые вьют гнезда на домах и нередко на трубах и так же, как аисты, питаются всякими гадинами и лягушками, — то и звали мы его обыкновенно Бачаном, с чем и высокий, и тонкий, и сутулистый его рост и длинные ноги несколько сходствовали, и он к сему званию так привык, что почти за то уже и не серживался, если кто назовет его Бачаном.{21} Самое сие название и подало нам повод к произведению над ним той шутки, о которой я рассказать намерен. Было то еще во время стояния нашего на квартирах и дней за шесть до выступления нашего в поход, как случилось мне ходить с ним и другим нашим товарищем поутру гулять по садам и небольшим инде рощицам, между дворами деревни нашей находившимся. Тогда, как нарочно, случилось, что кукушка в лесочке неподалеку от нас начала куковать. Мы с г. Головачевым, услышав ее, обрадовались и говорили: — Вот, вот, и кукушки уже прилетели! Но г. Бачманов, вместо того, чтобы делать то же, вдруг осердился и начал ругать кукушку всякими своими новогородскими бранями. — Тьфу, ты проклятая, — говорил он, плюя то и дело, — чорт бы тебя, окаянную, взял! Нелегкая б тебя подавила! На свою бы тебе это голову! — и так далее. Мы, услышав сие, покатились со смеху. — Что это, брат Макар, — говорили мы, — за что это на кукушку так гневаешься? Что она тебе сделала? — Как, братцы, что, — сказал он, — голодного меня, проклятая, закуковала, и я верно теперь уже знаю, что мне сего года не пережить. О, лихая бы ее побрала болезнь и все черти б ее, проклятую, задавили. — Так, так! — сказали мы, еще пуще захохотав. — Теперь прощай, брат Макар! Не сносить уж тебе своей головки! Уж кукушка предвозвестила, так уже, знать, и быть и приходит уже расставаться со светом. Сколь ни прост был наш Макар, но приметил, что мы над ним скалозубим, и тогда вдруг, вместо кукушки, поднимись весь его праведный гнев на нас, а сим и подал он нам вновь оружие на себя — мучить и бесить его нашими насмешками: и кукушка сия во весь тот день столько ему насолила, что он не рад был наконец своей жизни и проклинал и нас, и себя, и охоту свою к гулянью. Однако сим дело еще не окончилось. Как приметили мы, что кукушкою сею его всего скорее растрогать{22} и вздурить было можно, чего мы всегда и добивались, то, обрадуясь сему, поступили мы далее, и меня догадало еще сложить на сей случай смешную и такую песенку, которая бы могла вмиг его растрогивать. Признаюсь, что была то сущая шалость, и побудило меня к тому не что иное, как, с одной стороны, молодость и легкомысленность, а с другой — присоветование моего капитана, ибо сей, шутя над ним так же, как и мы, не успел о вышеупомянутом закуковании кукушки и обо всем услышать, как тотчас мне сказал: — Эх, братец! Сложить бы о сем песенку, то-то было бы смеху и проказ! И вдруг бы мы все ее запели, и когда он так кукушку не взлюбил, так и посмотри, что тогда б было. Сего было довольно к возбуждению во мне охоты испытать, не могу ли я сложить песенку на какой-нибудь знакомый голос{23}, и как мне голос старинной и всем знакомой песни «Негде в маленьком леску при потоках речки» всех прочих был знакомее, да и самый род сей песни казался к тому наиудобнейшим, то и начал я тотчас вымышлять слова и составлять в первый раз отроду стихи и рифмы. В работе сей, тайком от нашего друга, препроводил я не более дней двух и имел столь хороший успех, что песенка моя и капитану, и всем прочим крайне полюбилась, и все они положили тотчас ее выучить наизусть, и когда будем уже ее знать, тогда б, окружив его где-нибудь в кружок так, чтоб он не мог выскочить, запеть бы всем в один голос. Итак, тотчас списаны были с ней многие списки, и как учинить дальнейшее было тогда уже некогда, то и положили мы учинить то во время шествия нашего в Кенигсберг. Сие и произвели мы на походе в действо; ибо, как мы ехали все верхами кучами, то человек с десять из нас, выучивши сию песню и сговорившись еще с несколькими, окружили его однажды на лошадях, так что ему из средины никуда уехать не можно, и вдруг затянули все нашу песенку, которая была следующего содержания: На зеленом лугу Сидела лягушка, На высоком дубу Кричала кукушка: Вон Бачан сюда летит, А Дороня там бежит. — Что ты делаешь здесь? Что их не боишься? Как Бачан вить прилетит, Тебя он увидит, А Дороня прибежит, Вмиг тебя погубит; Он охотник ведь до вас, Он бранит за то и нас, Что голодного его Мы закуковали. Между тем начал Бачан Вправду опускаться. Захотелося ему С другом повидаться. Опустясь, тотчас и сел, А Доронюшка запел: — Не хочешь ли, Бачан, Что-нибудь покушать? — Когда есть что, так давай, Упреждай кукушку, Когда нет, так побегай, Поймай мне лягушку. У болота вон сидит, На тебя прямо глядит. Побегай поскорей, Чтоб не ускочила. Как Дороня побежал Ловить там лягушку, А Бачан тогда вскричал, Увидя кукушку: — Ах, Доронюшка, мой друг, Ты схвати скорее вдруг, Чтоб кукушка на дубу Не закуковала! Испугалась на лугу Бывшая лягушка, Закричала на дубу Тотчас и кукушка; А Дороня-то упал, А хотя после и встал, Но лягушка уж давно Ускочила в воду. Рассердился наш Бачан На своего Дороню, Он вмиг бросился за ним, Закричав, в погоню: — О, проклятый сын, дурак, Болван, бестия, простак! Провалился б ты совсем И с своим проворством. Что мне делать, что начать Наконец с тобою? Что ты сделал вот теперь, Дурак, надо мною? И лягушку упустил, И меня не накормил, А проклятая вон там И закуковала. Теперь должен буду я В этот год погибнуть И родных на свете всех И друзей покинуть. А беды все от тебя; Погубил я сам себя, Что заставил дурака Это дело делать. Но одно ли уж сие Ты у меня портил, Не беды ли по бедам Всякий день ты строил? От тебя, болван, дурак, Разорился я уж так, Что пришло уже мне Пропасть и с тобою. Растерял мое добро Почти без остатку, Помнишь ты, как потерял Гребень и рубашку? Как гомзелю{24} тебе дам, Так увидишь ты и сам, Что я вправду с тобой Шутить не намерен. Дурак, знаешь ведь, что я Мужик не богатый; Воши съели уж всего, О, глупец проклятый! А ты гребень потерял, Без чего уж я пропал. Ах ты, бедный Бачан, Где тебе деваться? Вот таким вздором наполнена была сия песенка. Теперь судите сами, каково было господину Бачманову, когда он, услышав ее, догадался, что она нарочно сочинена на него и что мы над ним проказили. Он вздурился даже до беспамятства и сперва начал нас всех ругать без всякого милосердия, а потом, как безумный, на нас, а особливо на меня, метаться, стегать плетью и стараться из круга нашего вырваться и ехать прочь. Однако мы схватились все руками и составили такой крепкий круг, что ему до самого конца песни никак уехать было не можно. Боже мой! Сколько претерпели мы от него тогда брани, сколько ругательства и сколько смеялись и хохотали! Наконец вырвался он у нас и поскакал, но куда ж? Прямо к полковнику жаловаться и просить на нас. Но из сего вышла только новая комедия. Мы, предвидя сие, постарались заблаговременно предварить все могущие произойтить от того какие-либо досадные для нас следствия. Мы заманили в заговор и в шайку свою самого господина Зеллера, того любимца и фаворита полковничьего, который служил ему переводчиком. И как он сам был в сей шутке соучастником, то и надеялись мы, что он перескажет полковнику все дело с хорошей стороны, а сие так и воспоследовало. Господин Бачманов, прискакав к полковнику, начал в пыхах{25} своих приносить ему тысячу на нас жалоб. Но сей, не разумея ни одного слова по-русски и того, что он ему говорит, спрашивал только: — Вас ист дас?{26} Вас ист дас? И как никто ему не мог растолковать, то отыскан был г. Зеллер, и сей пересказал ему все дело с такой смешной и шуточной стороны, что полковник сам надседался со смеха и только, смеючись, говорил Бачманову: — Ну, чтож? Добре...бачан... кукушк... лягушк... петь... песнь... ничего... смех... — И так далее. Словом, г. Бачманов наш не мог добиться от него никакого толку и только то сделал, что весь полк о том узнал, и кому б не смеяться, так все смеяться и кукушкою его дразнить и сердить начали. И как наконец до того дошло, что и самые солдаты, о том отчасти узнав и иногда завидев его, либо куковать, либо про лягушку между собою говорить начинали, то бедняку нашему Макару нигде житья не стало, и он до того наконец доведен был, что решился было проситься в другой полк и бежать из полка нашего, и нам немалого труда стоило его уговорить и опять успокоить. Но не одну сию, но производили мы над ним во время сего похода и многие другие проказы, но как они не стоят упоминания, яко происходившие от единой нашей легкомысленности и резвости, то я, умолчав о них, скажу только, что сей человек увеселял всех нас во все время нашего путешествия и редкий день прохаживал, чтоб мы над ним чего не предпринимали и, рассердив его до бесконечности, паки{27} с ним не примирялись. Впрочем, памятно мне и то, что никогда я столь много в ловлении рыбы какулею не упражнялся, как во время сего похода. Везде, куда ни прихаживали мы ночевать, находили мы либо речки, либо озера; и как какулей было у нас множество, то и не упускали мы почти ни одного случая, чтоб сею ловлею не повеселиться. В прежде упоминаемом эрмляндском столичном городе Гейльсберге случилось нам не только дневать, но и для исправления некоторых надобностей пробыть целых два дня. В сие время были мы опять у бискупа с полковником, и сей маленький владелец старался опять нас угощать, и мы время свое препроводили весело. Мне случилось в сей раз стоять квартирою у одного из его придворных, отправляющего должность камер-юнкера или камергера, который, однако, не многим чем отменнее был от прочих мещан, и я ласкою хозяина, так и хозяйки был очень доволен. Через несколько дней после того, не имев на пути своем никаких особенных приключений, дошли мы наконец до славного нашего Кенигсберга{28} и тем окончили сей наш поход благополучно. Сим окончу я сие письмо и сказав вам, что я есмь ваш друг, и прочая. ВХОД В КЕНИГСБЕРГ ПИСЬМО 58-Е Любезный приятель! Как с пришествием нашим в Кенигсберг начался новый и в особливости достопамятный период моей жизни, то, прежде описания моего в сем городе пребывания, да позволено мне от вас, любезный приятель, будет предпослать некоторое краткое о себе рассуждение. Всякий раз, когда ни размышляю я о течении моей жизни и о всех бывших со мною происшествиях, примечаю я в оной многие следы особливого божеского о мне Промысла, и вижу ныне очень ясно, что и наиглавнейшими происшествиями со мною не инако, как невидимая рука Господня управляла и распоряжала оные так, чтоб они когда не в то время, так после обратились мне в существительную пользу. Но ни которое из них так для меня, при таковых размышлениях, не бывает поразительно, как помянутое, совсем неожидаемое пришествие в Кенигсберг и пребывание в сем городе, ибо как проистекли мне от того безчисленныя выгоды и пользы, и то вижу теперь, что произошло то не по слепому случаю, что я тогда приехал в Кенигсберг, но промыслу Господню угодно было, власно как нарочно, привесть меня в сей прусский город, дабы я, живучи тут, имел случай узнать сам себя и короче, все на свете, и мог чрез то приготовиться к той мирной, спокойной и благополучной жизни, какою Небу угодно было меня благословить в последующее потом время; за что благодарю и на век не престану благодарить великого моего Зиждителя. Он произведя меня совсем не для военной жизни, не восхотел, чтоб я далее влачил жизнь праздную и такую, в которой не только мог я подвержен быть ежеминутным опасностям, но живучи в обществе невежд, праздных и по большей части всяким распутствам преданных людей, легко мог и сам ядом сим заразиться и чрез это повредить себя на всю жизнь: но исторгнув меня из средины оных, пристроил к такому месту, которое было уже сообразнее с природными моими склонностями и где имел я уже более случаев и удобностей упражняться в делах и упражнениях полезнейших, нежели в каких препровождают время свое обыкновенно в полках офицеры. Но сколь приметно сделалось мне все сие после, столь мало знал я обо всем том в тогдашнее время; а потому приезд мой в Кенигсберг почитал тогда неинако, как происшедшим по слепому случаю, да и не думал, чтоб могло произойтить что-нибудь со мною особливое, а того, чтоб самый сей поход был последний в моей жизни и чтоб с пришествием в сей город назначено было от судьбы и всей моей военной службы почти кончиться, тогда никак не только мне, но и никому на мысль приттить не могло, как к тому и не было ни малейшаго тогда вероятия. Совсем тем, чувствуя отменную радость о том, что идем мы в Кенигсберг, я власно как предчувствовал, что со мною произойдет тут нечто хорошее; ибо могу сказать, что сколько ни были все довольны сим походом, но мое удовольствие было ни с чьим несравнительно, а особливо в то время, когда по приближении к сему городу увидели мы краснеющиеся уже в дали кровли домов оного и возвышающиеся сверх оных пышныя и величественныя башни и высокие колокольни церквей, в нем находящихся. С ненасытимым оком и с некаким восхищением взирал я на сей обширный, на возвышенном месте сидящий и с той стороны, откуда мы шли, отменно пышный и хороший вид имеющий город и почитал его, власно как некаким обиталищем благополучия и таким местом, где мы иметь будем бесчисленныя утехи и удовольствия, и готовился уже заблаговременно к оным. Но я возвращусь к порядку моего повествования и начну теперь рассказывать вам все происходившее со мною тут по порядку. Было то в начале самой еще весны и в исходе апреля месяца, как мы дошли до сего столичного прусского города. По приближении к оному, велено нам было остановиться и убраться как можно лучше и чище, для вступления в оный церемониею. Мы и постарались о сем с особливым усердием; и как всякому хотелось показать себя в наивыгоднейшем виде, то и не упущено было ничего, чтоб только могло служить к наилучшему украшению. Все оружие наше вычищено было как стекло; белье надето самое чистое и мундиры самые лучшие. Не могу без смеха вспомнить, как старались мы друг пред другом о том, как чванились, и с какою гордою и пышною выступкою выступали мы перед нашими взводами, шествуя, при игрании музыки и при битии в барабаны, по улицам сего города, которые наполнены были многочисленным народом; ибо, как жители были еще очень любопытны наши церемонии видеть, то не только все окна, но и многие кровли унизаны были людьми; а зрение толь многочисленного народа наиболее и побуждало нас хорохориться. Я находился тогда, как уже прежде было упомянуто, в гренадерской роте, и как у нас шапки гренадерские были тогда кожаные, сделанные на подобие древних шлемов или шишаков, с перьями, а спереди медною и позолоченною личиною, и головной убор сей был очень красив, а притом и перевязи гренадерские были у нас шитые золотом, а сверх всего того, мне довелось иттить первому почти перед полком и вести самый первый взвод наших гренадеров — то я неведомо как старался иттить и представлять собою фигуру лучше, и был столь выгодного о себе мнения, что мнил, что все всего более на меня смотрели, хотя, бессомненно, в том крайне обманывался. Вшествие сие было у нас в один красный день после обеда, и хотя по случаю досталось нам в город, сей войтить с наихудшей стороны, да и иттить все простыми и худшими улицами и закоулками, до квартиры тамошнего обер-коменданта г. Трейдена, однако нам и самые сии последние улицы казались сначала преузорочными, и мы смотрели на них с удовольственным и любопытным оком. Поелику квартиры были для нас уже отведены и посланными наперед нашими передовыми заняты, то не успели мы дойтить до квартиры нашего обер-коменданта, и отдав ему честь, оставить тут наши знамена, как и распущены были все роты врозь по их квартирам. Я тогда не шел, а паче летел за ведущим нас фурьером и неинако думал, что он приведет меня в наипрекраснейшую квартиру. Но коль сильно обманулся я в сем мнении и какою досадою и неудовольствием преисполнилось мое сердце, когда, вместо пышной и прекрасной квартиры, привел он меня в сущую мурью и такую лачугу, какой я всего меньше ожидал. Еще идучи туда и проходя наилучшие в городе улицы, площади и места, досадовал я, для чего квартермистр наш был так глуп и не вел нас сими местами, а провел глухими улицами и переулками; однако досада сия услаждаема была тою лестною надеждой, что по крайней мере получу я квартиру хорошую, и что она неотменно будет в одном из тех прекрасных домов, мимо которых мы шли, и того и ожидал, что фурьер меня остановит и скажет: «вот она». Но ожидание мое было тщетно, и он меня не только не останавливал, но проведя самые лучшие улицы, завел в глухие и никем необитаемые узкие переулки, находящиеся между так называемыми шпиклерами, или огромной величины хлебными анбарами, для которых в сем городе отведен особый глухой и от лучших городских мест удаленный угол или квартал, и где построено их было несколько сот вместе и сплошь один подле другого, и каждый таковой анбар составлял предлинное, узкое, но притом чрезвычайно высокое и этажей семь вверх простирающееся самое простое, грубое полукаменное здание; и как все они разделены на несколько кварталов, отделяющимися между собою самыми узкими и темными проулками, сделанными для единого проезда и провоза хлеба, то проулки сии были самые глухие, совсем пустые и даже страшные. И сими-то проулками и закоулками, между шпиклеров, повел меня проводник мой. Я изумился даже и не зная, что думать, с досадою ему говорил: «умилосердись, братец, куда ты меня ведешь?» — Да на квартиру, ваше благородие; вот она уже здесь близко. «Как близко?» прервал я ему с удивлением речь: «неужели мне в этакой глуши и в этакой пропасти стоять? Уж не в шпиклере ли каком ты ассигновал мне квартиру?» — Нет, сударь, отвечал он мне: однако подле самых оных, и, признаться надобно, что квартирка не очень весела; но лучше уже не нашли из всех назначенных под роту, кроме капитанской. Слова сии меня даже поразили; в единый миг исчезли тогда все пышные и лестные мои надежды и увеселительные мысли, и я проклинал уже заблаговременно всех тех, которые нам квартиры отводили; а как дошел и увидел действительно тот дом, в котором назначена мне была квартира, то досада моя на них еще увеличилась. Я надавал им тысячу изрядных благословений и ругая их без милосердия, против хотения, принужден был лезть по круглой и темной лестнице под самую кровлю и в самый третий этаж; и как путь сей был так темен, что ни зги не было видать, то, взлезая в темноте с одной лестницы на другую, едва-было я не споткнулся и не сломил головы, и спасся только тем, что ухватился уже за канат, который вдоль сей лестницы у них протягивается, и за который державшись должно всегда всходить вверх и сходить вниз, но чего я сначала не ведал. Теперь всякому легко можно заключить, сколь приятно было мне такое мрачное шествие или взлезание по лестнице под самую почти кровлю, ибо покои, назначенные мне, были в третьем жилье; в нижних же этажах жил сам хозяин того дома и некоторые другие пристава и работники, определенные при помянутых шпиклерах, подле которых вплоть с краю примкнут был сей домик. На мою часть достался хотя и весь третий этаж дома, но в котором и во всем не было более двух комнат, одна длинная и узкая с двумя небольшими окошками в одной стене, для меня, а другая, чрез узенькие и темные сенцы, в которых шла снизу вышеупомянутая круглая лестница, и такой же длины и величины — для людей и обе они были столь низки, что мы едва головами своими за потолок не цепляли. Итак, вместо всей пышной и прекрасной квартиры, получил я весьма-весьма посредственную и, что всего для меня досаднее, темную и весьма скучную, ибо и самый вид из окошек простирался на одни только почти шпиклеры, и ничего хорошего из них было не видно. Что-ж касается до хозяев, то были они люди самые бедные и такие, у которых мы не могли не только чего иного, но и никакой бездельной посудины, для принесения воды и на прочие надобности, добиться. Досадно мне сие было чрезвычайно, и я так недоволен был моею квартирою, что не преминул в тот же день жаловаться о том моему капитану и просить, чтоб постарался он доставить мне квартиру сколько-нибудь получше. И как капитан мой меня любил, то он сего и не преминул сделать, и, по дружбе своей, произвел то, что я чрез несколько дней получил другую и несравненно уже лучшую и такую квартиру, которою я был совершенно доволен. Но как прежде нежели получил я сию новую квартиру и на нее переехал, произошло со мною уже нечто такое, о чем упомянуть не будет излишним, то и перескажу о том прежде. Не успели мы расположиться на квартирах и кое-как обострожиться, как с нетерпеливостью хотелось нам удовольствовать давнишнее свое желание, и весь сей славный для нас город выходить и осмотреть. Я предпринял путешествие сие на другой же день после нашего прибытия и обегал все наилучшие площади, улицы и места сего города, и не мог довольно налюбоваться красотою и пышностью многих улиц, а особливо так-называемой Кнейпхофской большой улицы{29}, которую наши тотчас окрестили по своему и назвал Мильонною, потому что вся она была не только прямая, но состояла из наилучших и богатейших домов в городе. Не с меньшим любопытством смотрел я также и на старинный замок{30}, или дворец прежних владетелей прусских. Сие огромное четвероугольное, воздвигнутое на горе и не совсем начисто отделанное здание придавало всему городу важный и пышный вид, а особливо построенною на одном угле онаго, превысокою четвероугольною и никакого шпица и верха не имеющею башнею, на верху которой развевался только один большой флаг и видимы были всегда люди, живущие там для содержания караула. Однако я оставлю описание сего города до другого случая, а теперь расскажу вам, любезный приятель, что путешествие мое в сей день не кончилось одною пустою ходьбою, но возвратился на квартиру свою обременен будучи некоторыми безделушками, которые тогда казались мне наидрагоценнейшими вещами на свете, и коих приобретение причиняло мне бесконечную радость и удовольствие. Но какия-б они были? Сего вам никак не угадать, любезный приятель, ибо вам и на ум того приттить не может, что меня так обрадовало. Вы знаете уже то, что я из малолетства был превеликий охотник не только до книг и до читания, но и до рисованья, и что для меня всегда наиприятнейшее было упражнение гваздать и марать кое-что красками. Теперь скажу, что ходючи тогда по городу, случилось мне с одной улицы на другую проходить маленьким скрытым проулком, наполненным лавочками с разными товарами. Так случилось, что в самое то время стоял пред одною из сих лавочек какой-то человек и рассматривал печатные картинки. Увидев сие и будучи крайним до них охотником, тотчас я подступил к нему и начал вместе с ним перебирать оные. Лавочник, приметив, что и я с любопытством их пересматриваю, достал еще целые кипы сих листочков и положил на прилавок. — Что это, спросил я, неужели все картины? «Так», ответствовал он, «это все эстампы и не угодны ли которые из них будут». Нельзя изобразить, как обрадовался я, увидев их тут несколько сот и разных сортов и иные раскрашенные красками, а другие черные. Я позабыл тогда все на свете и, отложив дальнейшую ходьбу, сел себе на прилавок и положил все пересмотреть. Но не успел я начать сие наиприятнейшее для меня упражнение, как лавочник, подавая еще матерую кипку, говорил: «вот, неугодно ли прошпективических видов?» — Какие прошпективические? спросил я изумившись. «А вот что смотрят сквозь стекло в ящике». Кровь во мне взволновалась вся при сем слове. — Как, сказал я, обрадуясь чрезвычайно, и они у тебя есть? — «Есть, ответствовал он, и какие вам угодны, иллюминированные и неиллюминированные» — и стал тотчас развязывать и показывать их. Нельзя довольно изобразить, с каким восхищением рассматривал я оные, ибо надобно знать, что виденный в Торуне прошпективический ящик так мне полюбился, что он у меня с ума не сходил и я неведомо что дал бы, еслиб мог иметь такой же; а как тут против всякого чаяния увидел я изрядные прошпективические и притом очень дешевые картины, то в единый миг положил намерение, накупив их, отведать смастерить себе такой же. Но удовольствие мое было еще больше, когда, спросив у лавочника, нет ли у него и такого круглого стекла, какое при том употребляется, услышал, что и стеклушко одно у него есть. А тотчас сыскано было и зеркало, и лавочник научил меня, как и без ящика можно смотреть на сии картины, О, сколько я благодарен был ему за сие показывание! ибо сие подтвердило мне, что никакого дальнего искусства не требовалось к сооружению и ящика. Словом, я так был всем сим удовольствован, что сколько тогда не случилось со мною денег, все оные употребил на покупку сих картин. А как в величайшему моему удовольствию нашел я тут же и целые ящички с приготовленными в раковинах разными красками и другими рисовальными збруями, то и рассудил я купить лучшие картины нераскрашенные и разрисовать после самому, дабы оне не так дурно были разгвазданы, как продажные, иллюминированные. Одним словом, я накупил себе множество и красок, и картин и возвратился домой, власно как снискав себе превеликое какое сокровище, и путешествием своим в сей день был крайне доволен. Как я от природы весьма нетерпелив во всем том, чего мне захочется, то сия нетерпеливость причиною тому была, что на другой же после того день принялся я за работу и начал разрисовывать красками некоторые из купленных картин. Но вообразите себе, какая должна была быть для меня досада, когда в самое то время пришли мне сказывать, что полку нашему велено уже сменять с караула тут находившийся другой, и что наряд уже сделан и мне самому досталось иттить в караул. Что было тогда делать? Я принужден был покидать свою начатую работу и собираться иттить против хотения в караул, и на целую еще неделю. К вящей досаде, досталось мне стоять подле одних городских ворот и тут всю неделю препроводить в темном и наискучнейшем каземате или палатке, сделанной в валу, подле ворот. Но как переменить того было не можно, скука же меня даже переломила, то что-ж я сделал? вместо того, чтоб время свое препровождать тут в праздности и спанье, как другие делали, велел я принесть к себе и краски и картины и начал их, усевшись под окошком, разрисовывать. Работа сия была мне хотя и не весьма способна, ибо принужден я был производить ее в мундире и имея на себе и шарф и знак, однако имел я ту пользу, что она не давала чувствовать мне скуку, от которой, живучи в такой мурье, вздуриться наконец надлежало. И как я имел к тому совершенный досуг и мог беспрерывно работать, то в неделю сию разрисовал я картин великое множество, а между тем придумал средство, как мне лучше смастерить и свой затеваемый прошпективический ящик. Впрочем, службу сию, которая была самая последняя в моей жизни, отправил я благополучно и со всею надлежащею исправностью; однако не прошла-ж она и без смешного приключения. Известное то дело, что стояние на таковых караулах не столько досадно днем, сколько ночью; ибо как в ночное время надлежало еще больше иметь осторожности и быть всякий час в готовности для принятия ходящих дозоров и рундов, то необходимость заставляла и всю ночь быть в мундире, и в шарфе и знаке. Я наблюдал сие исправно: но в один день, как назначено было ходить ночью рундом прежнему сотоварищу моему, г. Головачеву, то он, любя меня и жалея о моем беспокойстве, прислал ко мне записочку, извещая, что рундом в ту ночь назначено ходить кругом всего города ему, но что он однако не пойдет, и я спал бы себе благополучно и без всякого опасения. Записочка сия меня очень обрадовала, ибо как я уже несколько ночей спал в мундире и обутый, и ноги меня в особливости уже и гораздо беспокоили, то, положась я на нее, по наступлении ночи, улегся спать уже несколько поспокойнее, и не только скинул с себя мундир, но и сапоги самые. Но что-ж воспоследствовало? Не успела наступить полночь, и я только что разоспался, как вдруг закричали: «рунд, рунд, рунд!» и сержант, без памяти прибежав, будил меня и кричал, чтоб я скорее выходил принимать рунд, который был уже в самой близости. Господи! как я тогда сим перетревожился! Будучи нечаянно и вдруг разбужен, вскочил я, власно как без ума и ошалевший, и не знал, что делать и что начинать; бегал только кругом по караульне и кричал: «ох, ох, какая беда!» Между тем слуга спешил подавать мне мундир и надевать, а вестовой держал уже шарф и знак, а сам я, не помня сам себя, спешил надевать скорее сапоги и был так спутан, что, при слабом свете от горящей свечки и от поспешности, не мог даже сапогов надеть, а что того еще хуже, то начав надевать превратно и носками назад, так ногу увязил, что и скинуть было трудно. К вящему несчастию, в самое то время закричали, что рунд уже пришел. Что было тогда делать? Я вздурился, и так оробел, что не вспомнил сам себя, но схватил скорее шляпу и, позабыв, что одна нога была еще совсем не обута, а другая только что всунута в сапог, побежал из караульни встречать сей проклятый рунд, и я не знаю, что-б со мною было, еслиб я в таком смешном наряде перед фрунт выбежал. Мне кажется, весь фрунт покатился-б со смеха; но, по счастью, не дошло до того дело, и я благополучно от сего замешательства и стыда избавился; ибо г. Головачев, зная, что я по его же уверению нахожусь в беспечности и сплю, не имел и на уме взыскивать на мне, что я неосторожен, но сам еще спешил войтить ко мне в караульню и сказать, чтоб я не тревожился. Но теперь вообразите-ж себе, не должен ли он был покатиться со смеха, увидев меня помянутым образом полуобутого, но в мундире и в шарфе по караульне бегающего. — «Ну хорош, хорош! закричал он, захохотав: прямо воин! только что стоять на караулах!» — Да! ответствовал я опомнившись тогда: а все это от тебя и от записочки твоей, проклятой! ведь меня на смерть и так перепугали, что я и теперь сам себя не помню. На что-б сказывать, что не пойдешь. — Как быть, братец, сказал он: я и действительно не хотел иттить, но меня неволею протурили; я сам тому не рад, но по крайней мере ложись-ка, ложись опять спать, а мне пора иттить далее». Он и действительно оставил меня с покоем и пошел далее, а сим и кончилось мое смешное приключение, которое было мне очень долго памятно. А на другой день после того сменили нас с караула другие полку нашего офицеры, и я имел удовольствие возвратиться в свою роту и приттить совсем уже на иную, несравненно лучшую квартиру, которую между тем, как мы стояли на карауле, отвели мне по просьбе моего капитана и которою я был крайне доволен. Сим окончу я сие мое письмо и предоставив прочее череду, скажу, что я есмь ваш и прочее. ПИСЬМО 59-Е Любезный приятель! Квартира, которуюТеги: Восточная Пруссия. История и путь в Россию., 1701 – 1871 гг. Прусское королевство. , Документы личного происхождения |